О природе вещей Алина знала и желала знать лишь то, что сказано в первых двадцати пяти стихах поэмы Лукреция, и, окажись эта книга у нее в руках, она не стала бы читать дальше. А Теофиль, который полгода как бы переживал комментарий ко всем шести книгам, пропустил это вступление и лишь теперь начинал разбирать его по складам.
Черт побери! Не век же оставаться ему школьником и зубрить, сидя на гимназической скамье!
Та скамья, на которой он сидит сейчас, совсем другая. Из сосновых досок сколоченная, с такой отлогой спинкой, что кажется, будто сидишь в кресле-качалке, она стоит на склоне холма, среди елей, притягивающих вечерние сумерки. Внизу видны и слышны аллеи Стрыйского парка, блестит краешек пруда, деревья на противоположном холме алеют в лучах заката.
Алина только что ушла. Так у них теперь бывает каждый день — по ее желанию. Они уже не гуляют по улицам, а встречаются по уговору, каждый раз в другом месте, и домой возвращаются порознь. Это придает их любви очарование тайны, страха и преступности. Все эти новые ощущения открыла Алина. Без нее Теофиль также не сумел бы разобраться в городе, в котором родился, а стоял бы перед ним в недоумении, как приготовишка перед немой картой. Это Алина находила под каштанами Лычаковского парка, среди кладбищенских зарослей на Папаровке, в Императорской роще и в Медовых пещерах чудесные места, уединенные, нехоженые, словно она сама их создала к приходу Теофиля. Она всегда являлась первая, и ее короткий возглас «Филя!», подобно крику птицы в чаще, указывал ему дорогу.
Алина только что ушла.
— Ты можешь уйти не раньше, чем через четверть часа, — сказала она.
Можно подумать, что ему велено после занятий приготовить уроки. Ладно, будем сидеть и учиться.
В расселине меж деревьями висит лоскут темного неба — аспидная доска. Высокая ель вздымает свой тонкий шпиль, будто заостренный грифель. Появляется звезда, первая белая точка на черной таблице, как будто чья-то рука, приготовившаяся писать, не знает, с какой бы ей начать буквы.
Ну, конечно, с первой. С той самой, что родилась некогда из изображения головы быка и, обточенная временем, приобрела резкость и четкость геометрической фигуры, — с той самой, что состоит из двух частей: верхнего треугольника, символа законченности и замкнутости, и из двух расходящихся линий, устремленных к неведомой судьбе, — с той самой, что, подобно шатру с откинутой полостью входа, высится среди звездной ночи.
«А». Сколько простора в этом звуке! Как широко он раздвигает легкие! Он подлетает бесшумным мотыльком и приносит на краешке крыльев легкий аромат жасмина.
Теофиль глядит на висящую в вышине аспидную доску и видит — рядом с первой белой точкой появилась вторая. Нет, хватит на сегодня и — навсегда. Второй букве алфавита он посвятил столько времени, сколько требовалось, и не намерен терять его дальше.
Они встречаются ежедневно, в несколько минут сообщают о событиях прошедшего дня, а затем молчание заковывает их в свои цепи.
— Скажи, Алина, — говорит однажды Теофиль, — что бы мы делали, если бы были первыми людьми на земле?
— То же, что и они. Я бы сорвала яблоко, ты бы его съел, и мы узнали бы, что мы — голые.
И она разражается безудержным, прерывистым хохотом, от которого Теофиля бросает в дрожь.
Они идут молча, под ногами хрустит песок. Теофиль думает о белом песчаном береге, о горячих скалах, о море, которого он не видел.
— Послезавтра мы уезжаем.
Из далей долгой-долгой тишины доносится задыхающийся голос девушки:
— Я сделаю все, чтобы быть там, где ты.
Тогда он внезапно оборачивается и хватает ее за руки.
Еще достаточно светло, и он может разглядеть, что глаза, которые на него смотрят, вовсе не голубые, а серые — и он любит эти глаза; что с лица, искаженного страдальческой гримасой, исчезла красота — и он любит это лицо; что волосы у Алины не золотые — и он любит эти темные волосы, темные, как наступающая ночь, и погружает в них пальцы.