Выбрать главу

— Шестой.

— Фью, фью, фью!

Советник Бенек, еще не достигший таких высот, был изумлен. А он-то полагал, что у астронома должен быть ранг куда ниже! И советник Бенек с почтением взглянул на потолок.

Граммофон нарушил чинный порядок празднества, хозяин, как мог, сократил свой тост, в котором благодарил гостей, и, чокнувшись с Паньцей, выпил за их здоровье, А красная труба меж тем заливалась на разные голоса. Мужчинам постарше поправилась певичка, ошеломительно быстро тараторившая песенку «Бум-цик-цик» — так и виделась пухленькая, верткая дамочка, беспечная, плутоватая, задорная, с огоньками красного в туалете. Гродзицкого же больше трогало «Lеise flehen meine Lieder», — мягкое меццо-сопрано звучало нежно и грустно, вам мерещились голубые-глаза на бледном личике с изящными чертами. По просьбе именинника, после нескольких монологов и залихватской «Фидра-фидра», эту пластинку прокрутили еще раз.

Тем временем Гродзицкая с помощью Теофиля поставила в гостиной два карточных столика — один для преферанса, другой для «лабета», в который она села играть с Паньцей и капитаншей. В столовой осталась молодежь и советник Пекарский — он не играл в карты и не курил. Грузный, сонный, он молча сидел в кресле; перед ним даже не извинились, когда надо было отодвинуть стол к стене, чтобы освободить место. Старший Файт, заметив, что Теофиль хочет уйти, кинулся к нему:

— Очень прошу вас остаться с нами. Вы будете танцевать с панной Зосей.

— Я не умею танцевать, — сухо ответил Теофиль и, нахмурясь, пошел в гостиную.

Его ответ не был ложью, не был и правдой. Танцевать Теофиль никогда не учился, но был убежден, что сумел бы не хуже других. Его так и подмывало сделать ловкий поворот на цыпочках, икры пружинились, будто наэлектризованные, по телу пробегал ток — казалось, нет ничего проще, чем войти в столовую, смеясь обнять Зосю и очаровать всех своим невиданным искусством. Граммофон играл вальс. При переходах мелодии что-то в Теофиле то успокаивалось и затихало, то снова как бы начинали тревожно переворачиваться белые страницы, которым суждено остаться пустыми.

Он выпил украдкой рюмку вина. Стало легче, свободней, еще минута — и он очутился в совсем других краях, где одним усилием мысли можно вознестись на недосягаемые высоты и упиваться горечью и презрением. Но долго он там не удержался, его вернул на землю ласковый взгляд матери.

— Почему ты не веселишься? — шепнула она.

— Мне здесь очень хорошо, — ответил он, наклонясь к ее уху.

И ему точно стало хорошо. Как славно шелестят карты и звенят монеты, падая на тарелочку из папье-маше, как приятно дымят папиросы Паньци! Глядя на движения ее рук с розовыми, будто ломтики ветчины, ладонями, Теофиль вспоминал вечера, которые проводил у нее, начиная лет с семи. C нежностью представил он себе ее комнату, где столько раз наблюдал за игрой в карты и где у него была лишь ровесница — пастушка с вышивки, пастушка с ягненком и порхающим над ее головой мотыльком. Часами сидел он между матерью и Паньцей, пока сон не укладывал его на большой, просторный диван, где всегда валялось начатое шитье, а в спинке торчали иголки, и откуда его стаскивали на рассвете, заспанного, дрожащего, и потом они долго-долго шли домой по пустынным и прохладным улицам, — где-то вдали тарахтели возы, в вышине звучал колокольный благовест, и они шли через скверы, где пахло росой и громко щебетали птицы. Теофилю вдруг захотелось поспать на том диване, походить в коротких штанишках.

Чтобы познать очарование собственного детства, вовсе не надо прожить полжизни. У Теофиля бывали минуты щемящей тоски по маленькому мальчику, который все видел по-другому, слышал по-другому, был сам чем-то совсем другим и для себя, и для окружающих, чем-то куда более привлекательным, нежели этот нескладный подросток в толстых темно-серых брюках и темно-синем мундирчике с двумя золотыми полосками на бархатном вороте. Тот малыш был во всех отношениях понятней, был существом ярким, уверенным в себе, а то, что отражается сейчас в зеркале напротив и глядит на него сквозь пелену дыма, вселяет только уныние. Зеркало будто показывало Теофилю его внутреннее состояние и ничего не говорило о густых каштановых волосах, о блестящих глазах под изящными дугами бровей, о прелестном овале лица, алых губах и белоснежных зубах, открывающихся в улыбке, горечь которой чувствовал он один.

Сидевший за другим столиком отец позвал Теофиля налить вина. Мальчик поэтому не слыхал, как капитанша сказала его матери:

— Такому личику любая девушка позавидует. Вот будет когда-нибудь красавец мужчина!

В столовой прекратился рев граммофона, и Теофиль, заглянув туда, увидел приготовления к новой забаве. Посреди комнаты поставили ряд стульев, барышни и молодые люди уселись друг за дружкой, втянули в игру и Теофиля с криком: «Телеграф!» Ведущим был старший Файт, он сидел сзади. Перед ним сидела сестра, и для начала он ущипнул ее за щеку, что немедленно, повторили все остальные. Так и пошло: ерошили соседу волосы, тянули за уши, щекотали затылок, никто не знал, что его ожидает через мгновение, что делается позади, — обернешься, плати фант. Вот сидевшая за Теофилем Зося noцеловала его в шею. И он, не раздумывая, чмокнул сидящую впереди Пекарскую. Через минуту опять поцелуй в губы. Он и это выполнил, но с таким ужасом, какого в жизни не испытал. Встать было невозможно, пришлось пережить еще несколько поцелуев — у него даже шея горела от стыда. Хоть бы лампа погасла или сорвалась c крюка на потолке! Хоть бы советник Пекарский заснул, даже умер! Теофилю хотелось стать негром, чтобы чернота скрыла его пылающие щеки. Но он все перенес, и когда игру вдруг прекратили, прошел (а может, пробежал) через всю, такую длинную, комнату в гостиную, чтобы опять укрыться среди витавших там воспоминаний детства.