Выбрать главу

Теофиль издали видел два предложения, меж которыми надо было вставить это третье, только что родившееся, вибрирующее, как готовая взорваться бомба. И вдруг он очутился в густом тумане, память соскочила с рельсов, в голове раздался беспорядочный грохот, в котором перепутавшиеся слова превращались в какое-то месиво. Это продолжалось несколько секунд. Теофиль судорожно ухватился за край столика, его легкие сжались, не смея набрать воздух. Отчаянным усилием воли он приказал себе успокоиться, еще секунду его кидало то в жар, то в холод, и наконец эта вечность адова миновала. Перед мысленным взором появилась страница, исписанная крупным, красивым почерком. Теофиль поспешно и жадно схватил ее.

В зале были восхищены. Внезапную паузу, озадачившую многих (даже ксендз Грозд открыл глаза), истолковали как прием — все были убеждены, что оратор хотел этим кратким молчанием придать значительность последующему. Теофиль заметил в глазах матери слезы; вице-председатель Школьного совета наклонился к его отцу и что-то шепнул; отец с улыбкой кивнул головой. Один лишь Роек тревожно вертелся на месте и дергал свои усы, словно о чем-то догадывался.

Теофиль обрел спокойствие, но окончательно потерял уважение к себе. Подавляя неприятный осадок, он продолжал свою речь, — как ему казалось, коряво и неуклюже, а на самом деле не упуская ни одного эффекта. Когда он кончил, зал что называется «потрясла буря рукоплесканий». Не вполне сознавая, что хлопают ему, Теофиль смутился, покраснел и ушел, ни разу не поклонившись. За кулисами на него накинулся Шеремета — стиснул руку, потом обнял и расцеловал.

Теофиль не хотел ждать конца вечера, который должна была заключить сцена «Совета». Ему нужны были свежий воздух и движение.

На улице стояла оттепель. Теофиль расстегнул воротник шинели, чтобы чувствовать влажное прикосновение ночи.

— Гродзицкий!

Он обернулся, остановился. Поравнявшись с ним, Юркин запросто взял его под руку.

— Ужасная воль в зале, — сказал Юркин. — Эти малявки не умеют вести себя прилично. Впрочем, после твоего выступления там уже ничего интересного не будет.

Похвала восьмиклассника приятно пощекотала самолюбие — Теофиль молчал, надеясь услышать еще что-нибудь.

— Курить охота, — вздохнул Юркин. — Если ты никуда не спешишь, станем на той улочке, там нас никто не увидит.

Это был тупик, поделенный между бондарем и столяром; кругом валялись отходы их ремесла — худые бочки, разбитые ящички, кучи стружек.

Юркин достал две папиросы «Спорт».

— Куришь?

Теофиль взял папиросу, не колеблясь. С этим сортом папирос было связано воспоминание о жандарме в Любеке, из далекой поры детства. Блюститель порядка, рослый детина с густыми, подкрученными кверху усами, в полном обмундировании, со сверкающей каской на голове (точно такай же фигура красовалась на загадочной для мальчика рекламе презервативов), заходил каждое воскресенье в дом войта, где жили Гродзицкие, и получал из рук пани Зофьи пачку «Спорта» за какие-то услуги. Но приятная картина детства сразу же расплылась в едком дыму, только будто издалека виднелся парк Любеньской лечебницы, где от сточных серных вод воняло, как из отхожего места. Два товарища стали на шаг от помойной ямы.

— Очень здорово ты говорил сегодня, — сказал Юркин. — И мне показалось, что ты не только говоришь, но и думаешь и чувствуешь то же самое. Поэтому я хотел у тебя кое-что спросить.

Юркин с прошлого года изменил «стиль». Он уже не изображал из себя франта, держался просто, не носил перчаток, говорил спокойно, глядя прямо в глаза.

— Слушай, Гродзицкий. Думаешь ли ты, что мы еще сто лет будем так жить? По вечерам собираться в честь трех гениев или конституции Третьего мая, а днем ходить в королевско-императорскую гимназию или в королевско-императорскую контору?

— Ну и что?

— Вот я тебя и спрашиваю, достаточно ли тебе того, что епископ Бандурский раз в год, во время говенья, сулит тебе воскресение Польши, не указывая срока?

— Можно подумать, что ты готовишь восстание…