Мысли о бесконечности изнуряли Теофиля. Подавленный числами, где единицы, как взбесившиеся куры, без устали откладывали нули, превращая вселенную в какой-то чудовищный инкубатор, заполненный этими бесплодными эллипсоидами, — он иногда жалел, что позволил лишить себя пространства, скроенного по мерке человека. Он жаждал предела, границы, какой-нибудь осязаемой вогнутости, по которой можно было бы постучать пальцем, как по прозрачной стенке стеклянного колпака.
Между тем старик Калина, неподкупный хранитель космических сокровищ, с каждым разом все более скупо отпускал ему материал на кровлю для пространства. Вчера еще у Теофиля захватывало дух от вида несметных богатств, а ныне — отчаявшийся бедняк! — он стоял перед мертвой, темной, холодной пустыней, где бесконечное число звезд исчезало бесследпо, как горсть песка. И среди тревожных снов в душе Теофиля вновь пробивалась мысль о боге…
Ничего тут нельзя было поделать: ночью у Теофиля просыпалась душа, хотя днем он старался превратить ее в психоплазму или вообще в сумму деятельности нервных клеток и волокон. С помощью этого сложного устройства он дивился беспечности людей, которые осваиваются с новой картиной мира, как с электрической лампочкой. «Им это легко, — думал он, — потому что они ничего не понимают. А чтоб еще легче было, они ввертывают электрическую лампочку в старую, керосиновую, только чуть переделанную».
XXII
Сравнение с лампочкой возникло у Теофиля не случайно. Оно было отголоском бесед за семейным столом. Теофиль в них участия не принимал, но все же они оставляли след в его сознании. Если б он уделил им хоть чуточку внимания, то узнал бы, что Дитмар предлагает, переделать все керосиновые лампы в их доме на электрические за весьма доступную цену. Прейскурант Дитмара, уже с неделю появлявшийся на обеденном столе и неустанно изучавшийся, потерял свою первоначальную свежесть — измятый, в жирных пятнах, он походил на беднягу-мастерового, измученного капризным заказчиком.
Надвигались большие перемены. Надворный советник, несмотря на просьбы и пассивное сопротивление пани Зофьи, снял новую квартиру. Вопреки установившемуся обычаю и здравому смыслу, он решил переехать еще до весны. Старуха Домбровская, когда он, принеся плату и поздравив с Новым годом, сообщил ей об этом, очень была расстроена. С отъездом Гродзицких из ее убогой жизни уходили люди, к которым она привыкла, квартиранты, аккуратно вносившие деньги и уже пятнадцать лет производившие почти весь ремонт за свой счет; наконец, она теряла плату за несколько месяцев: вряд ли найдутся так скоро охотники на эту квартиру, где — чего уж от себя-то скрывать! — полным-полно всяких изъянов. А когда старуха вдобавок подумала, что, может, упаси бог, придется снизить плату, она расплакалась. Гродзицкий, тронутый ее слезами, поцеловал то, что некогда было рукой и из-за ревматизма превратилось в какое-то подобие корня мандрагоры, и утешил старушку, что они останутся под ее кровом до февраля. При этом слове Домбровская тяжко вздохнула — еще утром дворник, явившийся с поздравлением и раздосадованный скудными чаевыми, заявил, что, если и дальше будет такой снег, дырявая крыша не выдержит.
Пани Зофья умоляла мужа подумать о сажени дров, — отличных буковых бревен, распиленных под ее наблюдением на четыре части и поколотых на прекрасные мелкие поленья, которые не «портили печек», о недавно початой бочке капусты, об огурцах и картошке, обо всех запасах в погребе, которые просто смешно среди зимы «тащить по городу» в повозке с мебелью и на телегах.
Надворный советник был непреклонен: насмешками, гневом, мрачным молчанием он в конце концов заставил жену покориться.
— Будто нечистый нас гонит отсюда! — с горечью прошептала пани Зофья.
Если нечистый может принять облик старого, седобородого профессора, который при встрече приветствует вас иронической усмешкой и преувеличенно вежливым поклоном, догадка пани Зофьи была верна. Надворный советник не желал жить дольше под одной крышей с Калиной; он проведал о тайных встречах сына с профессором, и с той поры ему опостылел дом, в котором он провел немало счастливых лет. Об этом он, впрочем, никому не говорил, так же как скрывал свою обиду на сына.