Оставшись одна, пани Зофья облокотилась на подоконник. Сквозь заиндевевшие окна, будто сквозь кружевную занавеску, она глядела на улицу и пыталась прочитать этот мелькающий текст. Движение было большое — звенели трамваи, тарахтели телеги, кричали извозчики, прокладывая себе дорогу; за две-три минуты можно было насчитать больше прохожих, чем на Верхней Сикстуской за полчаса. Ряд магазинов объявлял о себе вывесками — самые многословные были две, висевшие по обе стороны входа в лавку спиртных напитков, а склад скобяных изделий, как надменный бирюк, не удостоил сообщить о себе ничем, кроме короткого названия старой, известной фирмы. Были там и писчебумажный магазин, и рамочная мастерская, и зеленная лавка, и даже кондитерская, куда вели три ступеньки.
Пани Зофья отвела глаза от улицы и взглянула на дома напротив. Все, кроме одного, были трехэтажные. Больше ничего нельзя было о них сказать; окна, поблескивавшие на гладкой стене или украшенные лепными карнизами, глядели мертвыми, холодными бельмами. Пани Зофья задумалась...
Это была четвертая квартира в ее жизни. Первая, в которой она появилась на свет и откуда выходила замуж, была на Коральницкой улице: три темных комнатки, где отец, судейский чиновник, двадцать пять лет предавался упорным и неразумным мечтам о повышении по службе и о прибавке жалованья. Гимназии он не закончил, в университете не учился и, конечно, не мог ни на что рассчитывать — так и умер, заработав для вдовы и сирот право на пенсию в 86 крон, за которыми юная Зофья ходила каждый месяц в Финансовую дирекцию, — там, у входа, ее приветствовал улыбкой роскошный швейцар в голубой шинели с золотыми галунами. Мать между тем суетилась на кухне, так как надпись на картонной табличке, вывешенной в одном из окон, призывала голодных следующими словами:
«Домашняя кухня,
Дешево, вкусно».
Стишок этот, написанный большими красными печатными буквами, был произведением младшей сестры, Марии, девушки решительной, шумной, немного взбалмошной, которая быстро нашла мужа себе нод стать и исчезла из их жизни, а через несколько лет прислала письмо из Америки. Однажды, в июле, молодой чиновник наместничества, отвезя своих родителей в Любень, — ездили тогда за город, в наемном ландо с бесплатным обратным проездом, — вышел из шумного экипажа на Хоронжевской и задумался, где бы пристроиться столоваться на время отсутствия матери. Выбор его пал на известную молочную, хозяйка которой, пани Комуницкая, своими пирожками, клецками, рисовым пудингом кормила добрую половину чиновничьей молодежи. Однако, проходя по Коральницкой улице, он заметил стишок бойкой Манюси и сразу же ему доверился. В середине августа, расплачиваясь за последние десять обедов (по 30 крейцеров), он уже был помолвлен с Зофьей.
Второе жилище ее было там, где в тот июльский день остановилось ландо, то есть совсем рядом, не пришлось даже нанимать пролетку — сундучок с вещами перенес дворник. Но этот старый дом через несколько лет снесли, чтобы освободить место для большого нового здания, и пани Зофья, подталкивая колясочку с маленьким Теофилем, быстрехонько пробежала до Сикстуской улицы, радуясь, что ее не захватил дождь, первый в том году весенний дождь, который полил как из ведра, едва она вошла в ворота…
На цыпочках подошел Гродзицкий. Она не обернулась, не испугалась — знала, что это он.
— Ты почему плачешь?
Она не ответила, даже не пошевельнулась. Ее молчание смутило Альбина, он сразу притих и покорно стал смотреть в окно. Вскоре он отыскал ее мысли в кружевном узоре инея — теперь они думали вместе. Думали с тревогой, что вот пробил час, с которого начинаешь обратный счет времени, и отныне трудно уже будет заполнить жизнь чем-то иным, кроме размышлений о честном и достойном памяти прошлом.
Так их застала прислуга.
— Пожалуйте, пани, воз едет! — крикнула она, став на пороге.
С неделю еще была суета, пока все привели в порядок. Пани Зофья по вечерам «ног под собой не чувствовала» от усталости.