Выбрать главу
И время никуда на движется на жаркой солнечной скамейке.

Так же

Был тем же запах книг и мяты, и лето виделось во сне нам, когда продрогших туч стигматы водоточили мокрым снегом. И дней похожих вереницы летели в чёрно-белом гриме, и осени с зимой границы не охранялись часовыми. И ночь такой же меркой точной нам вымеряла грусть по росту, и был наш мир чуть видной точкой в чистовике мироустройства. Тот мир включал и лёд, и пламень под хоровод дождей и снега, где прошлое — размером с камень, а будущее — весом с небо. И так же зябко брёл прохожий, плохой прогноз вводя в обычай… Всё было так похоже, боже! — хоть верь, что не было отличий.

Квас

Солнце по́ небу плыло большой каракатицей и, рассеянно щурясь, глядело на нас… Ты стояла в коротком оранжевом платьице близ пузатой цистерны с названием «Квас». Разношёрстные ёмкости, банки да баночки были хрупким мерилом безликой толпе, что ползла к продавщице, Кондратьевой Анночке, кою взял бы в натурщицы Рубенс П. П. Солнце с неба швыряло слепящие дротики, ртутный столбик зашкаливал в адовый плюс, и казалось: подвержен квасной патриотике весь великий, могучий Советский Союз. Сыновья там стояли, и деды, и дочери с терпеливыми ликами юных мадонн… И пускал шаловливые зайчики в очередь в чутких пальцах твоих серебристый бидон. Всё прошло, всё ушло… А вот это — запомнилось, тихий омут болотный на всплески дробя…
Мне полгода тому как двенадцать исполнилось, я на год с половиной был старше тебя.
И теперь, в настоящем — сложившемся, чековом — голос сердца покуда не полностью стих… «Где ты, где ты, Мисюсь?» — повторить бы за Чеховым, но надежд на ответ всё равно никаких. Только тени витают, и тают, и пятятся, и завис в эпицентре несказанных фраз призрак счастья в коротком оранжевом платьице близ пузатой цистерны с названием «Квас».

Каховская, 43

Ты видел то, что возводил тщеславный Тит, владенья Габсбургов, Рейкьявик и Лахор; внушал себе, что в небеса вот-вот взлетит как будто лебедь, белопенный Сакре-Кёр. Ты видел, как верблюдов поит бедуин и как на Кубе культивируют табак, бродил в тиши меж древнегреческих руин, где статуй Зевса — как нерезаных собак. А небо зрело, становилось голубей, был день парадно и возвышенно нелеп, и на Сан-Марко продотряды голубей у интуристов изымали лишний хлеб. Ты в Сан-Хуане католический форпост шагами мерял, сувениры теребя; и выгибался томной кошкой Карлов Мост над шумной Влтавой, выходящей из себя. Ты видел Брюгге и скульптуры Тюильри, поместье в Лиме, где когда-то жил Гоген… Но — Минск, Каховская, дом номер сорок три — фантомной болью бередит протоки вен. Так получается: сменив с пяток планет, приблизив истины к слабеющим глазам, ты ищешь родину, которой больше нет, и для которой ты давно потерян сам.

Antique

О, как античны времена, где устье Леты почти сроднилось с пустотою Торричелли!.. Нам говорили про крылатые ракеты и пели песни про крылатые качели, когда внушали нам, что каждому — по вере, и называли льдом мятущееся пламя, когда трехмерные границы двух империй соприкасались автоматными стволами, когда мы верили незыблемым культурам, и в крымской полночи, гудя, висели мошки, а злая очередь за финским гарнитуром рвала подмётки за отметку на ладошке, когда Нью-Йорк казался дальше Ганимеда, и были страшно молодыми мама с папой, когда на кухне полуслышная беседа нам души гладила, как кот мохнатой лапой, дым сигаретный выплывал ладьёй в оконце из коммунального одышливого плена…