Выбрать главу

Она поняла, что ему хочется ее поцеловать, и подняла голову, подставляя губы, он припал к ним, почувствовал, как они тотчас же раскрылись, как пугливо и воровато-нежно его жесткие губы лизнул ее язык, и вдруг словно яркая электрическая лампа взорвалась перед ним. Он увидел и понял, что она целовала его совсем не так, как он целовал ее, и что вообще она видит и в нем, и в этих ночных запретных поцелуях совсем не то, что видит и чувствует он. Последние остатки вина, выпитого в конце вечера, отхлынули от его прояснившейся головы, и ему с грубой предутренней трезвостью открылась непростительная бредовая сентиментальность, с которой он пытался подменить ее, вполне взрослую и порочную, какой-то другой, нереальной бесплотной «девой». Он с ненавистью вспомнил, как умилялся этим обшарпанным собором, который, наверное, даже не был памятником архитектуры, вспомнил груду буфетных коробок и ящиков у входа, вспомнил свой сон...

Коротко простонав, она, желая ослабить поцелуй, повела голову вбок, налево, а он стал так же медленно поворачивать свою голову направо, и рты их не расставались, а, наоборот, ввинчивались, вкусывались друг в друга, пока его зубы, наконец, не сомкнулись сбоку на ее верхней губе. Это уже не был поцелуй, это было мучение, это была его злая неожиданная месть, которой он хотел и наказать ее, и показать ей, что он совсем не тот, кого она в нем видит, и что существует другая жизнь, с другими отношениями, о которых ей ничего неизвестно. И когда в злой радости он увидел, что она это поняла и забилась в его руках, отчаянно пытаясь освободиться, он безжалостно и сильно стиснул зубы в жестоком укусе, чувствуя рвущийся из ее горла безумный крик, и через мгновение опустил руки. Она отшатнулась, захлебываясь плачем, рванулась к черному провалу люка, страшно мелькнув во тьме темным окровавленным ртом, но оступилась, сорвалась и с размаху села на пол, неловко упершись ногами в крутые ступени. Он кинулся к ней, приподнял, что-то быстро говоря, одернул на ней задравшуюся шубу, платье, но, глянув в ее переполненные ужасом глаза, понял, что она ничего не понимает, что она вся дрожит и мечется, как котенок, которого, зажав между колен, несколько раз ударили по голове и вдруг бросили, отпустили. Тогда он быстро сорвал с себя пальто, укутал им ее ноги, вырвав из брюк полу рубашки, прижал к ее рту торопливо смятый ком и сел рядом, продолжая говорить что-то бессмысленно-ласковое, успокаивающее и банально-виноватое...

Он говорил, шептал, целовал ее руки, вздрагивая от холода, теснее обнимал ее, а сам с пронзительной обреченностью чувствовал, какой долгий, мучительный труд ждет его впереди, как много терпения, ласковой настойчивости, а главное — желания ему предстоит в себе найти, чтобы его любовь стала для нее новой, совсем другой жизнью, и в этой жизни наградой бы ему стало все то лучшее, что таилось в ней, в этой совсем еще юной, невинно шалившей девчонке. Он понимал теперь, что мало было отрешиться от своей прежней, невыстраданной, небрежной любви к ней, мало было и умилиться ею, мало было ее пожалеть. Надо было найти, вдохновиться, в тяжких трудах обыденной жизни взрастить в себе какую-то иную, настоящую любовь, которая соединила бы его и с ней, и с этим угрюмым, стынущим в предрассветном тумане краем, который был все-таки для него родным, и со всей этой могучей, знаменитой, сложной, жалкой, нелепо огромной страной, к которой он был до сих пор, в общем-то, равнодушен...

Склонясь в груде разваленных книг, папок, бумаг над случайно найденной старой тетрадью, он вспоминал теперь, через много лет, этот свой порыв со сложным, мало понятным ему самому чувством удивления, горечи и восторга. Он думал о том, что люди обычно стыдятся плохого, некрасивого, ошибочного в своей судьбе, не любят вспоминать поступков, в которых они выглядели хуже, чем есть. Но почему тогда ему было горько и стыдно сейчас, когда он вспомнил, оживил в себе пусть не изысканно-прекрасные, но такие понятные и искренние юношеские метания — бурные, страстные, нетерпеливо-путанные и отчаянные попытки обрести, открыть какой-то высший порядок, которому подчинен человек и все мироздание? Он перебирал исписанные черными и синими чернилами страницы, на которых размышляли, вещали и разглагольствовали звезды джаза, политики, ученые, журналисты, интеллектуальные светила разных эпох, среди которых были Лев Толстой, Блез Паскаль, Норберт Винер, Норман Мейлер, Федор Достоевский, Мартин Лютер Кинг, и словно в машине времени покручивал перед собой тот извилистый трудный путь, который ему когда-то довелось пройти впервые и который он потом неоднократно повторял. Да, он, пожалуй, понимал, что именно заставляло его испытывать ныне горечь и стыд: это было угнетающее сознание повторяемости некогда открытого им пути. Много раз после той ночи он забывал, терял, бросал найденное, изменял ему, путался и вновь, казнясь и страдая, открывал его, каждый раз изумляясь и благодаря судьбу. Ему все время казалось, что озарение, сошедшее в его душу, является если не в первый, то, может быть, всего лишь во второй раз, что теперь он действительно начинает жить как бы снова и потому имеет естественное право на ошибки... Но сколько можно было путаться, блуждать? Сколько можно забывать, опять искать, вновь открывать и опять терять открытое? Или это и есть жизнь с ее неизбежными лабиринтами и тупиками?