Выбрать главу

Конечно, в те годы он не был способен выразить словами эту трудную для него мысль. Да она и не была тогда мыслью. Это было странное и малопонятное чувство удовлетворения, с которым он отыскивал и находил в каждой вещи нечто иное, совершенно неожиданное и невообразимо далекое от того, чем она на самом деле была. «На чешуе жестяной рыбы прочел я зовы новых губ...», — читал он и восторженно содрогался от дерзости, точности и внезапности открытия, сделанного гениальным поэтом. Его собственные находки, конечно, не были такими блистательными, но он все-таки не проходил мимо очевидной многозначности вещей, проглядывавшей, например, хотя бы в скучной чистоте школьной математики, девственная незамутненность которой не была, однако, лишена эротического напряжения, соединявшего энергичные пики единиц и мягкую женственную округлость нулей. И если уж ему удавалось открыть эротику в математических выкладках, то, изучая литературу, он просто смеялся, когда читал, что смысл многих творений русской словесности заключен всего лишь в «поисках путей» для угнетенного народа. Он заведомо знал, что это не так, и союзником ему был не только Маяковский, сумевший прочитать на уличной жестянке «зовы губ», но и Энгельс, писавший: «Когда читаешь стихи Фрейлиграта, то действительно можно подумать, что у людей совсем нет половых органов».

Иной раз и сама жизнь без всяких усилий с его стороны открывала неожиданную изнанку некоторых, казалось бы, монументально-незыблемых вещей и явлений. Так, он с особым, злым удовольствием читал в газетах об извращениях и ошибках той эпохи, современником которой был дядя. Тогда, в начале шестидесятых, об этом писали довольно часто, и он со всей резкостью и непримиримостью своих четырнадцати лет яростно смаковал эту критику, видя в ней официальное подтверждение все того же не вполне осознанного чувства, которое стихийно сложилось у него и согласно которому в мире не было ничего законченного, навеки определенного, многое продолжало рождаться в неизбежных муках, шаталось и падало, и при случае могло быть легко повернуто другой стороной, и тогда в основе мудрости, питавшей целые поколения, вдруг обнаруживалась чья-то мелкая ограниченность, а в благородном величии — обыкновенная подлость.

Странно, что эти парадоксы совсем не печалили его. Пожалуй, он даже радовался, как человек, которого хотели обмануть и которому вовремя удалось узнать об этом. Нет, ни печали, ни жалости он не испытывал. Да и о ком ему было печалиться, о чем жалеть? Джаз, немного классики, книги двух-трех авторов — вот и все, что он любил.

«Его богатырское тело становилось удивительно легким за фортепиано, а техника ошеломила всех. Его молниеносная правая рука рассыпала горсти «боповых пассажей» и демонстрировала отличное чувство гармонического развития... А когда Питерсон стал легко выписывать «боповые фигуры» одним пальцем левой руки, что до него никто не делал, то даже самые придирчивые критики зааплодировали».

У него была тетрадь, нечто вроде дневника, куда он заносил разные занимавшие его мысли, в основном высказывания о джазе. Здесь были выступления самих джазменов, размышления музыкальных критиков, писателей, журналистов. Причем касались они не столько собственно музыкальной, сколько содержательной, философской стороны джаза в том ее понимании, которое он сам когда-то сформулировал для себя.

Сказать по правде, авторы, которых он цитировал, далеко не всегда были его единомышленниками; но он уже давно научился выбирать из того, что ему встречалось, лишь свое, одно свое. Благодаря этой, может быть, не совсем честной методике, тетрадь постоянно пополнялась. Последней записью в ней был отрывок из журнала «Даун Бит», рассказывавший о дебюте Оскара Питерсона в Нью-Йорке. Он внес эту запись еще в начале осени, и с тех пор ему долго ничего не удавалось добавить. Осенью в его жизни появилась она...

Стояли солнечные, на редкость ясные и теплые дни начала сентября, они играли на танцах в городском парке, и ее привела с собой подруга-студентка, приятельница их трубача — крупная, рельефно вылепленная девица с пышным начесом под Бриджит Бардо и нарисованными на висках глазами, что делало ее похожей на маму-лань из мультфильма, в то время как ее юная спутница узкими плечиками под тонким свитерком, остренькой грудью и короткой гривкой волос над высокой упрямой шейкой напоминала озорную бодливую козочку. Смело приседая в коротенькой красной мини-юбке, она собирала желтые кленовые листья, красиво раскиданные по серому, гладко-мраморному бетону танцплощадки, еще хранившему тепло дня, и кто-то из них подозвал ее, чтобы подарить конфету. А поздним вечером, когда закончились танцы, она уже была среди них своей, и, кутаясь в замшевую куртку саксофониста, весело пила на скамейке вместе со всеми теплое сладкое вино, а он стоял позади, прислонясь к стволу старой, неряшливо растрескавшейся липы, и мрачно ощущал совсем не поэтичный, а, наоборот, горький и грубый запах осени, запах липового лыка, мочала и рогож, крепкий настой подгнившей осиновой коры, напоминавший запах пустых винных бутылок...