Выбрать главу

Есть какое-то таинство в том, что это происходило в Одессе, основанной Суворовым, столице новороссийского края, освещенной именами Менделеева, Ушинского, Чайковского, Пирогова. Далее Погодин поведал случай, рассказанный ему Гоголем: «Около Одессы расположена была батарейная рота и расставлены были на поле пушки. Пушкин, гуляя за городом, подошел к ним и начал рассматривать внимательно одну за другою. Офицеру показалось его наблюдение подозрительным, и он остановил его вопросом о его имени. «Пушкин», — отвечал он. «Пушкин!» — воскликнул офицер.

— Ребята, пали! — и скомандовал торжественный залп.

Сбежались офицеры и спрашивали причины такой необыкновенной пальбы.

— В честь знаменитого гостя, — отвечал офицер, — вот, господа, Пушкин!

Пушкина молодежь подхватила под руки и повела с триумфом в свои шатры праздновать нечаянное посещение.»

«Офицер этот, — говорит Погодин, — был Григорьев, который после пошел в монахи и во время монашества познакомился со мною, приезжая из своей Оптиной пустыни в Москву для издания разных назидательных книг, что он очень любил».

Кстати, как несколько позже уйдет в ту же Оптину пустынь выпускник кадетского училища капитан Лев Александрович Кавелин, а четырнадцать последних лет жизни архимандрит Кавелин будет настоятелем главной русской святыни — Троице-Сергиевской лавры, той самой, которая преобразила духовно страну и подняла ее на битву с Ордой. Из этой обители уйдут на Куликово поле витязи-монахи Пересвет и Ослябя. Архимандрит Кавелин станет членом-корреспондентом Императорской Академии наук и поразит современников обширностью и глубиной своих трудов. Последний его труд о подвижниках Отечества под названием «Святая Русь» станет завещанием бывшего капитана своим потомкам. Ни Пушкин, ни Кавелин при всей их широте и отзывчивости и в страшном сне не предвидели, что их соотечественник С. Аверинцев будет утверждать, что «святая Русь» — понятие всемирное. В. Соловьев тоже любил русских, но, как он цинично заявлял, за их «национальное самоотречение» они были призваны унавозить собою его хитрую всемирную идейку. Эту же ущербную всемирность пытались привить с помощью карательных мер троцкисты. Это все одна и та же паразитическая идея заставить другие народы служить материалом и средством для параноических глобальных планов. Нет народа, который в той или иной мере не обладал бы всемирной отзывчивостью. По каждый народ может принести в сокровищницу человечества духовные ценности только тогда, когда будет созидать свою родную землю, строить родную страну и семью.

Время сатанинской всемирности кончилось. Гулаг забил осиновый кол в идею двусмысленной планетарности. Единство только в национальном многообразии и благородстве устоев.

Укорененность в русской жизни была главной чертой поэта. С годами она проявлялась все сильней и сильней:

Два чувства дивно близки нам — В них обретает сердце пищу: Любовь к родному пепелищу, Любовь к отеческим гробам...

Последние стихи поэта полны иноческой простоты и апостольской мудрости. Сколько литераторов примерялось со своим аршином к поэту. Присваивали его («мой поэт»), фамильярничали с ним, даже такие деликатные, как Блок. Не говоря уж о пошляках, которые, «прогуливаясь» с Пушкиным, пачкают его. Чем мельче были литераторы, тем бесцеремоннее с ним обращались. Сами себя возвели в «серебряный век» русской поэзии в канун рокового 1914 года. «Декаданс» в переводе с французского «распад», «разложение». Декадентское ущербное кривлянье, которое не дало ни одного четверостишия в детские хрестоматии, самозванцы объявили «серебряным веком». Сейчас они называют это «самовозвышением». Втайне они ненавидели Пушкина, потому придумали, что его якобы убил воздух николаевщины. Уловка мелких душ. Если перевернем листок, на котором пушкинские знаменитые строки «Пора, мой друг, пора...», то на обороте прочтем завет для нас и клич ко всей жизни поэта, пришедшего через французскую заразу и импортную ущербность к спасительному приятию родных устоев. Вот что он написал незадолго до боя на Черной речке: «Скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги, труды поэтические, семья, любовь, религия, смерть».

Ни слова не прибавишь к этой исповеди величайшего из наших «деревенщиков». Он собирался жить долго, породы был крепкой, склада живучего. Он дал разветвленное и жизнеспособное потомство. И сам прожил бы, как дуб. Кто знает, не пережил ли бы он всех лицеистов и не был бы тем самым, кто последний праздновал лицейскую годовщину и сказал бы последние чудные слова.