Выбрать главу

Русское общество столетиями жило идеалом Ильи Муромца, когда его давно не было. Ильи Муромца, восьмисотлетие со дня смерти которого не отметили в 1988 году ни одна газета и журнал страны. Даже Илья Муромец, по нынешним понятиям начальник погранзаставы, не первый русский офицер. Так глубоки корни армии. Вот кто исторически пришел на смену гулаговцам и кто возродил вновь русский офицерский корпус.

И «афганцы», и юные моряки из Адмиралтейства — словом, все «лицейские», ермоловцы, поэты — все возвращались из армии, школы, клубов, походов обратно к родному очагу, в самое таинственное, самое непостижимо глубокое, самое мудрое из того, что создано человеком на Земле. Нет счастья выше, чем возвратиться в родной дом. «Чти отца и матерь свою и будешь долголетен на земле». Никакая творческая работа на свете и прочие научные и производственные радости не сравнятся с теплотой, радостью и творчеством семейного круга. Все пути ведут домой. Нет благодарней деятельности, чем вить гнездо, сажать сад, растить детей. Говорят, осознать свою боль дает надежда на избавление от нее.

«Сейчас идет не разоблачение репрессий, а какое-то бульварно-газетное смакование их с приписыванием всех грехов, своих и чужих, одному «вождю отпущения». Нет в большинстве статей и тени боли. Все бегут поразить друг друга новой бухгалтерией цифр. Жертвы переведены в бесноватую отвлеченность цифирии. Счет идёт по простреленным затылкам. В этом всем скрытая, по существу, пропаганда насилия, и ей должен быть положен конец. Дети без иммунитета вырастают в повой газетножурнальной кровавой пене. Вот и «Правда» написала, что в коллективизацию репрессировано один миллион семей. Наконец-то коснулись главного слова — семья. Представляете, что миллион семей — это приличное европейское государство, с детишками, стариками, отцами и матерями.

На четвертом курсе восточного факультета я волею случая стал начальником лагеря детдомовцев на Карельском перешейке и оказался один перед восьмьюдесятью воспитанниками без вожатых, завхозов, худруков и прочих штатов. Один во всех лицах. Я попросил и в первую неделю мне привезли «Педагогическую поэму» Макаренко. Прошло с тех пор много лет, но ощущение ужаса осталось. Быть может, то было еще глубокое влияние древних преданий и среды староверов, в которой я вырос, где люди сохранили еще эсхатологическое сознание. Я никому не говорил о своем впечатлении, чтобы не шокировать одномерное сознание оптимистов. Но, думал я про себя, у Макаренко были беспризорники, и у меня — сироты. Как можно написать бравурную книгу о юношах, ни разу до этого не рассказав им, этим несчастным, о преданиях отцов, об истоках, о почве? Они ведь не только без отца и матери, а горя сильнее сиротства нет, но они еще в колонии за колючей проволокой. И, не рассказав им историю родной земли, не дав культуры, приохотить к станку и конвейеру, и все это с придуманным самоуправлением, которого в природе нет, ибо есть только соуправление, Платонов назвал бы это «педагогическим котлованом». Отнять, убить отцов ночью под вой заведенных моторов грузовиков, потом детей — в колонию, и все это превратить в поэму, и все с фальшивым энтузиазмом, где столько же подлинности, сколько ее в тарахтенье мотора в гараже. Это тарахтенье энтузиазма, чтобы скрыть убитые семьи этих детей.

Макаренко очень нравилось трудовое воспитание с обрезанной памятью. У него и сейчас полно бездушных последователей, которые хотят, чтоб их дети учились в университете, а другие в жизнерадостной казарме «вкалывали» в ремеслухе или ПТУ. Трудовое воспитание — это все то же тарахтенье грузовика. Это же тарахтенье слышится в оглупляющем вое рока. Я отложил эту страшную поэму двойного сиротства — книгу, написанную после 1933 года. И тогда, и сейчас я считаю ее самой жуткой книгой, когда-либо написанной на русском языке. Я хорошо различаю возражения, понимаю их. Со многими заранее согласен. Мне скажут: тогда это было благо. Я считаю, благо было тогда, когда ему велели прекратить воспевать детский труд. Да вовсе и не в Макаренко дело, и не в заурядных его сентенциях. Дело в том, как сказал Достоевский, «дитё плачет», а мотор все тарахтит. Как люди могут читать такую «поэму», не содрогаясь?!