– Владимир Ильич, тут к Вам мужики пришли, просят принять.
– Мужики? Какие ещё мужики? Ибаки?
– Не знаю, Владимир Ильич, может и рыбаки. Ходоки, одним словом.
– Ходоки? А-а! Ну, тогда давай, пъяси. Да, Яша, там, у Луначайсого где-то художник один был, всё пъясился исовать меня. Знаешь, да? Так вот его тоже пъяси, я с ибаками буду язговаивать, а он пускай исует себе. Ну, вот и славненько, два дела съязу ешил. Ты иди, Яша, иди.
– Вы пъедставляете себе, Феликс Эдмундович, – в крайнем изумлении проговорил маленький, когда за кучерявым еврейчиком закрылась дверь, – а ведь по паспойту Свейдлов.
– Да-а! – согласился большой. – Удивительные вещи происходят в нашем отечестве.
Через минуту дверь снова открылась, и кучерявый с маузером ввёл в кабинет группу крестьян – человек пять, не больше, в зипунах, в лаптях да с котомками через плечо. Они неловко мялись, улыбались невпопад сквозь бороды и постоянно виновато кланялись, неистово теребя шапки в руках.
– А-а-а! Товаищи даягие, пъяходите, пъяходите! – маленький вскочил из-за стола с картой и, приветливо раскинув руки в стороны, посеменил навстречу мужикам. Но целоваться не стал, время ещё не пришло. – Пъяшу вас, пъяшу к нашему, так сказать, шалашу! Да, кстати, Феликс Эдмундович, – он вдруг отвлёкся, вспомнив нечто важное, и вернулся к большому. – Вы знаете, батенька, у меня в Язливе такой чудненький шалашик имеется, и ечушка такая, знаете ли, ядышком. Я всё думаю, а не махнуть ли нам с вами на ибалку, пъямо сейчас а? Такие там, знаете ли, каясики да уклеички иногда беют, пъямо загляденье. А? Ну что? Махнём?
– Владимир Ильич, – остановил большой маленького, указывая одними глазами на оторопевших от неожиданного поворота дела мужиков.
– Что? Ах да, – маленький снова направился к ходокам. – Здъявствуйте, здъявствуйте, даягие мои! Пъяшу, пъяшу к нашему…. Мда. Пъяшу садиться. Сюда, пожалуйста. Ничего, ничего, у нас запъясто. Яша, – обратился он к кучерявому, – соойганизуй нам, пожалуйста, чаю, – и снова к мужикам, – вы ведь ещё не обедали?
– Ще не, где уж, – отвечали виновато мужики, польщённые государевым вниманием. – Да ничё, ничё. Намедни кипяточку похлебали с сахарком, да и будя с нас.
– Да? Значит, чаю тоже не хотите? Ну и ладно. Яша, даягой, не надо чаю. Пъяшу, пъисаживайтесь, поудобнее, вот так. Эй, товаищ, – обратился он к художнику, расставившему уже мольберт с холстом и чинившему карандаш. – Как вам якуйс, свет, меня хоёшо видно?
– Владимир… Ильич…, – заметался растерявшийся художник, – благодарю Вас… хорошо… всё хорошо… свет тоже… только… простите великодушно, нельзя ли… ах… как же это… если Вас не затруднит… ах… нельзя ли Вам в центр композиции?
– Ни в коем случае! – заартачился маленький вождь. – Я в пъёфиль лучше смотъюсь. Мне Надежда Константиновна говоила.
Маленький достал из внутреннего кармана пиджака расчёску, тщательно причесал лысину, подул на расчёску и отправил её снова в карман.
– Так, ну что у вас? С чем пъишли? Ясказывайте, ясказывайте.
– Да мы это… на щёт… – начал было самый старший.
– Что? Говоите, сахайку у вас много? Сахай пъинесли?
– Дык, не то штобы много, но осталось ишо маненько.
– Давайте, давайте, вон Феликсу Эдмундовичу весь сахай сдавайте. Сахаёк детям, знаете ли. Да. Что ещё?
– Дык мы и гутарим…
– Что? А Антанта вас сильно беспокоит?
– Чё? Хто така?
– Енто они, наверное, об Аньке Тарахтелке сумливаются, – подсказал старшему другой, тоже осанистый мужик.
– А-а, ежели Вы, Владимиру Ильичу, об Аньке Тарахтелке сумливаетесь, то не извольте беспокоиться. Она таперя жэншина смирная, остепенилась ужо, помногу не гонить. Так для себя, да для мужика сваво, для Миколки. Вёдер шесть, аль сем, не боле. Да. И мужуки к ней в хату больш табунами не шастають. Так, один-два для хвасону токмо, и то, када Миколка, мужик еёйный дрыхнет, самогонки натрескамшись. Так што с ентого краю у нас усё гладко. Вот.
– Ну да, ну да. Славненько, славненько. Ну а если к вам пъидёт Кеинский с аужием, что тогда?
– Чё?
– Не иначе как о Генкиной супружнице говорят, – снова подсказал другой.
– А-а! Ну, тут воля Ваша, Владимиру Ильичу, тут недогляд наш, промашка, понимашь, вышла. Ну, уж коли так, то Генка и сам виноватый. Ну скильки ж можно бабу терзать?! Она ведь женшина ещё молода, ядрёна, тильки годок, как обжанились, а он как нарежется у Аньки-то Тарахтелки, домой воротится впополаме и давай Натаху, супружницу, значит, свою по хате да по двору с топором гонять. Ну хто ж енто выдержит? Вот она его веслом-то по хребтине и убаюкала, утихомирила. А он ничё, не жалится, Вы не подумайте чаво. Он, Генка-то, её таперя сам боится, Натаху-то. Вот.