Погруженные в полумрак декорации изображали бедно меблированную комнату. А за притворенными ставнями, даже не читая романа, из которого автор пьесы позаимствовал сюжет о служанке Зерлине, можно было угадать тяжелое знойное спокойствие конца летнего воскресного дня в маленьком городке, нарушаемое лишь колокольным звоном. Актриса сидела за столом и либо чистила яблоко, либо бесконечно мяла в руках кусок какой-то ткани, превосходно справляясь с долгими паузами, с глухо, но мощно звучащими банальными фразами роли, с редкими всполохами образов, напоминавших о силе обуявших ее героиню страстей. О тайной жизни, биение которой ощущалось в долгом и неспешном монологе, разматывающемся, словно нить, которую тянут бессмертные парки.
У актрисы был только один слушатель, если так можно назвать того мужчину, что растянулся на кровати в глубине сцены, вероятно желая вкусить всех благ послеобеденной дремоты. Он почти все время молчал, изредка задавая какой-нибудь вопрос или отпуская междометие, призванное лишь подстегнуть монолог партнерши, то изливавшийся свободным потоком, то разбегавшийся мелкими извилистыми ручейками, поскольку биография служанки Зерлины в безмятежно-патриархальной безнравственности всех ее извивов и порывов была похожа на глубинное непотребство самой жизни человеческой.
«Это был лучший из моих хахалей, — после очередной паузы снова громко, как читают псалом, заговорила актриса. — Он все нащупывал и разнюхивал, чем еще можно меня распалить, как путник, со всеми предосторожностями отыскивающий дорогу в ночи».
Эли Зильберберг поежился на неудобном театральном кресле.
Щурясь в полумраке, он поглядел на лицо Адрианы Спонти, любуясь ее тонким профилем. Она чуть повернулась к нему. Несколькими часами ранее, когда к ней пришла Фабьена Дюбрей и они увидели физиономию Эли на телеэкране, Адриана вспомнила о застенчивом долговязом молодом человеке с пронзительными глазами, которого когда-то ей представил Даниель Лорансон. И еще ей пришли на память те страницы из «Заговорщиков», что читал ей когда-то Эли, в давние времена, желая ее завоевать. Она вдруг подумала о том, как глупо было лишать себя этой любви, отказаться от Эли с его таким долгим нетерпением. Оставить себя без его нежности, без его ума, без его заботливой почтительности.
Так думала Адриана несколькими часами ранее, когда силуэт Эли появился в телехронике похорон. Но в тексте Броха[50], в исполнении Жанны Моро, говорилось о страсти и наслаждении, и тень Марка Лилиенталя опустилась на воспоминания об Эли. Призрак давил на нее и словно бы обрастал живой плотью в тяжелом, душном сумраке театрального зала.
Именно Марку Лилиенталю удалось ускорить ход времени и движение часовых стрелок. Он, он один, для которого этот день оказался ночью, проведенной на другом меридиане планеты, прожил его совершенно по-иному, нежели все остальные персонажи нашей истории, томясь смутной двусмысленностью несовпадения часовых поясов.
Так вот, только телефонный звонок Марка Лилиенталя привел к тому, что на нашу историю опустилась ночь.
В Нью-Йорке около часу дня или чуть ранее Марку удалось еще раз дозвониться в Париж из аэропорта Кеннеди. У него дома на площади Пантеон никого не оказалось. У Зильберберга к аппарату подошла Сара, молоденькая сиделка матери Эли. Нет, ей ничего не известно. Наконец, у Адрианы Спонти трубку взяла Беатрис. По ее словам, все обстояло прекрасно. Она осталась на ночь у своей матери, Эли настоял на этом. Адрианы нет, она в театре с Эли. Да нет же, она тут не одна: в доме есть еще молодая пара, они сейчас в комнатах мамы — Мария и Роберто… Да-да, те самые. Все идет прекрасно, она сейчас как раз намеревалась выбрать кассету и посмотреть по видику какой-нибудь фильм. «Вовсе нет, Марк, я и не подумаю выбирать всякое дерьмо, уверяю тебя! Какой-нибудь интересный фильм. Можешь не беспокоиться…»
Марк Лилиенталь положил трубку.
Простым звонком из Нью-Йорка он сильно продвинул нашу историю к ее концу, ускорил развязку. Как в фильме, где все перепуталось, персонажи разбежались в разные стороны и где-то бешено суетятся, а время, что двигалось дотоле мелкими судорожными толчками, вдруг делает большой рывок. И уже нет возможности продолжать наше повествование от той точки, где мы его оставили.