На экране появился сюжет похорон Макса Ройтмана. Голос обозревателя кратко излагал запутанные перипетии его жизненного пути. Давид Зильберберг злобно заворчал, отпуская нелестные замечания как о покойном, так и о репортере. Бывшего своего соратника он называл подонком и предателем, прозрачно намекая на какие-то не совсем понятные сыну прегрешения.
Тут-то и появилась фигура Эли. Его куртка веселенького сочно-зеленого цвета заняла добрый кусок экрана.
Родитель перешел на крик, между ним и его чадом вспыхнула довольно неприятная перепалка, и доедали они в молчании, придавившем их, словно упавшая с потолка балка.
Но уже на пороге они умудрились сцепиться снова.
— С твоей матерью все в порядке? — вместо прощания спросил Давид Зильберберг.
Эли перехватил отцовский взгляд, но глаз не отвел.
— Послушай, ты же отлично знаешь, все у нее в порядке или нет!
До начала шестидесятых Карола и Давид жили счастливо, хотя у них и случались временами мучительные выяснения отношений, когда вдруг всплывали старые воспоминания. И все же столь долгое сожительство со смертью — он воевал в Сопротивлении, а она доходила на нарах в Биркенау, — пока они были молоды, придавало их восторгу обретения друг друга, их жизнелюбию почти нестерпимую насыщенность. Когда они оставались вдвоем, каждая минута до краев пенилась счастьем. И будущее рисовалось в радужных красках. А потом вдруг все стало неясным, мутным, не поддающимся объяснению. Сначала Пражские процессы с их плохо скрытым налетом антисемитизма. Затем дело об «убийцах в белых халатах» — кремлевских врачах, поголовно оказавшихся евреями и обвиненных Сталиным во всех смертных грехах.
Карола и Давид отнеслись ко всему этому совершенно по-разному.
Давид Зильберберг застыл в столбняке коммунистической веры, выжигая свое еврейство каленым железом полнейшего отрицания, каковое считал революционным. Он напоминал Кароле о стычках Ленина с Бундом, вновь проштудировал работу Маркса о еврейском вопросе. Еврей во мне, заявлял тогда Давид, — это человек прошлого, от которого надо освободиться, вымести его из души, как прошлогодний сор.
Но Карола не хотела ничего слышать. Не для того она избежала газовых камер Биркенау, чтобы теперь отрекаться от собственного еврейства и принимать как должное антисемитизм близких. Их семейный союз, измочаленный бесконечными спорами, рассыпался в 1956 году, когда весь мир узнал о преступлениях Сталина, а Давид отказался извлечь выводы из новой реальности.
«Эти споры испортили все мое детство», — подумал Эли и украдкой вздохнул.
Отец отвернулся и сквозь зубы процедил:
— Ладно, ладно. Что я должен знать?
— Ты прекрасно знаешь, что она сошла с ума, — шепотом выдохнул Эли.
Их взгляды скрестились снова.
— Но ее сумасшествие тихое, безобидное, а твое безумие несет смерть…
Давид Зильберберг встрепенулся. Он мертвенно побледнел, но неотрывно смотрел на сына. А затем выговорил ледяным, тусклым, полным безысходного отчаяния ГОЛОСОМ:
— Уходи, Эли, и не возвращайся никогда! Никогда, слышишь?
Дверь уже была открыта, и Эли шагнул через порог. На этот раз он действительно уходил навсегда.
За спиной он слышал прерывистое дыхание отца. Похожее на предсмертный хрип.
Выбравшись из Парижа, Роже Марру поехал очень быстро.
Руководствуясь указаниями Сонсолес, он свернул с Южного шоссе на развилке у Юри, а затем через Ампонвиль направился прямо к Шапель-ла-Рен. Когда проезжали по главной улице Фромона, комиссар заметил две машины с польскими номерами перед низеньким домиком с зелеными ставнями и, заинтригованный, машинально запомнил эту подробность.
Дом Луиса Сапаты стоял на окраине деревни, у подножия Фромонского холма. Дальше дорога вела на юго-юго-восток в низину Гатине, куда выходил и главный фасад дома, к полям пшеницы и сахарной свеклы. Сама же усадьба представляла собой обнесенную сплошной стеной старинную ферму с пристройками, переделанными на современный вкус и окруженными широким кольцом газонов, парковых боскетов и садовых клумб.
Однако сперва понадобилось зайти за ключами к соседке, местной уроженке, поддерживавшей порядок в доме, отопление же его обеспечивал автомат с часовым механизмом и термостатом.
Именно там, у соседки — хранительницы ключей, Роже Марру до поры до времени рассеянно поглядывал на телеэкран, где показывали тринадцатичасовые новости. Они сидели в большой кухне, Сонсолес была вынуждена обмениваться с хозяйкой и ее супругом какими-то любезными словами. Эти люди изнывали от любопытства: новость о гибели Луиса Сапаты как громом поразила их. И не только потому, что произошло убийство, но и оттого, что оно проливало неожиданный свет на его прошлое. Впрочем, их интерес напоминал скорее восхищение, нежели осуждение.