— Я вас слушаю, — машинально сказала Мария Лукьяновна.
Она на самом деле слушала Волоколамову, хоть ей было неинтересно. Дело в том, что у Марии Лукьяновны была развита привычка слушать. Одному Богу известно, каких трудов ей стоило выработать ее.
Вера Афанасьевна встала, покачиваясь на высоких каблуках, внезапно нетерпеливым движением скинула босоножки, оставшись босиком. Мария Лукьяновна невольно обратила внимание, что у нее очень некрасивые ступни и искривленные пальцы. Это открытие доставило ей некоторое удовлетворение — она не любила близких к совершенству людей, она их попросту боялась. Физический дефект способен даже Бога приравнять к простому смертному, думала она. В то же время где-то в глубине души Мария Лукьяновна пожалела Веру Афанасьевну — она сама периодически страдала от приступов подагры. Она знала на собственной шкуре, что это далеко не шуточная болезнь.
— Сижу я, значит, за этим картонным шкафом и вижу, как мой Петюнчик спешит мимо меня с большим букетом ранних фиалок, который предусмотрительно завернул в газету «Правда». Остановился возле кулисы, ждет, пока его пассия откланяется. Наконец она выбежала со сцены и с размаху кинулась Петюнчику на шею.
«Ты настоящий цыганский барон, мой слоненок, мой маленький жеребчик, мой любимый Казанова!» — воскликнула она, целуя его прямо в губы.
Петюнчик стоял и улыбался как настоящий болванчик. Потом она обняла его и увела в свою уборную. Тут я вспомнила, что моя Настена сидит одна-одинешенька — мама гриппом заболела и временно жила у сестры. Я схватила такси и помчалась домой. Что с вами, Мариечка Лукьяновна? У вас что-то заболело? — встревоженно осведомилась Вера Афанасьевна.
— Нет-нет. Просто я подумала о том, что поступила бы на вашем месте иначе. Я бы такой скандал закатила. Терпеть не могу, когда меня обманывают, предают, делают из меня посмешище.
Мария Лукьяновна почувствовала, что ей мало воздуха, и схватилась за грудь. Она невольно вспомнила, как долго и нагло обманывал ее Берестов, разыгрывая из себя верного любящего супруга.
— Мариечка Лукьяновна, но ведь Петюнчика прогнали бы с работы, если бы я закатила скандал. Да и из партии, наверное бы, выгнали. Что вы, разве я враг собственному мужу?
— Но ведь он вас так бессовестно обманывал. Это… это возмутительно. Такое невозможно простить.
Вера Афанасьевна смотрела на нее с удивлением и жалостью.
— Простить возможно все, Мариечка Лукьяновна. Мне мама с детства это твердит. Простишь — и на душе легко становится. А когда злишься… — Вера Афанасьевна тряхнула своими блестящими кудряшками и усмехнулась. — Увы, я тогда была молодая и совсем глупенькая. Я рассказала обо всем подружке, и та потащила меня к ворожее. Ой, Мариечка Лукьяновна, только не смотрите на меня такими осуждающими глазами. Я знаю, что я темная, необразованная женщина. Но я стараюсь, я тянусь к свету, в последнее время много читаю. Ну, наверное, не так много, как вы. Мне другой раз хочется с Настеной поболтать и похохотать. Они, когда с Мусей соберутся, всегда меня зовут. Втроем хохочем над всякой ерундой. Мариечка Лукьяновна, а вы, наверное, и не знаете, что в нашем городе знаменитая ворожея живет. Ведь не знаете, верно? К этой бабуле даже из Москвы и Ленинграда приезжают. Разумеется, женщины в основном. Хотя, говорят, и мужчины тоже.
Ну так вот, эта бабуля заставила меня рассказать все как на духу, — продолжала Вера Афанасьевна, усевшись верхом на стул, который придвинула к кровати Марии Лукьяновны. — Потом попросила фотографии.
«Я не могу заставить твоего мужа бросить ту женщину, — сказала она. — У нее очень сильная воля, и она мне не подчинится. Но я могу напустить на нее всякие хвори. Твой муж сам ее бросит — мужчины всегда бросают больных любовниц».
Бабуля сунула мне кусок горячего воска и заставила вылепить куклу, которую мы назвали Изабеллой. Потом она протянула мне длинную раскаленную булавку и сказала: «Вонзай ей в живот. Пускай она заболеет по-женски. Мужчины брезгуют такими женщинами. Это надо делать вот так».
Бабуля взяла другую булавку и резко воткнула ее в лежавший перед нею кусок застывшего воска.
Я зажмурила глаза и сделала, как она велела. И взвыла от боли — я промазала, булавка вонзилась мне в ладонь. У меня началась истерика, и ворожее пришлось накинуть мне на голову черный платок. Когда я затихла, она сказала: «Убирайся и больше никогда ко мне не приходи. Муж твой прав, что спутался с той женщиной — ты настоящая тряпка. Ни гордости у тебя нет, ни достоинства. Таким, как ты, нужно затворяться в монастыре».