– Да не этого он боится, – влез, как медведь, в разговор Толстой. – Объесться он боится, вот чего… Дабы не помереть от несварения желудка…
Присутствующие невольно улыбнулись, а Крылов от сказанного явно оскорбился и демонстративно отвернулся к стене.
– Зря вы так о человеке… Человек – это звучит гордо! – сказал высокий и худой мужчина, пытливо всматривающийся в нового больного. После чего подошел к Верещагиной и подал ей руку.
– Горький, Максим… – представился он. – Может быть, читали.
– Конечно же…
– И на этом спасибо… Вы мне все-таки разъясните как пролетарскому писателю: какое же состояние испытывает писатель, встретившись с этой самой… музой?
– Если с профессиональной точки зрения, – начала Верещагина, – то можно сказать следующее. Принимая светлую мысль создания за основу, наша душа начинает как бы родниться с ней, и в какой-то момент эта идея (тема) становится уже нашей личной собственностью, нашим творением, ибо мы каждый раз вкладываем в произведение и частички своей души… Это, мне думается, обязательное условие, которое предполагает изначальную и великую любовь у самого художника и к Творцу, и к своему читателю…
– Насчет Бога не могу ничего сказать… – неожиданно произнес Максим Горький. – Я так про маму, например, писал…
И снова в палате зазвучал смех, но уже доброжелательный.
– Продолжайте, пожалуйста, очень интересно! – воскликнул Лермонтов…
Хотя вовсе и не Лермонтов, но Верещагина видела в этом живом, пытливом человеке живую, ищущую душу… И она продолжила:
– Но вот что именно испытывает душа, принимая мысль создания, развивая ее во всей возможной полноте и облачая вещественным покровом, – сие, господа писатели, есть уже тайна художника.
– Пожалуй, что я согласен с вами, – вновь взял на себя роль ведущего человек, назвавшийся Лермонтовым. – Лев Николаевич, а каково ваше мнение?
– Ершов еще молод… Им движет пытливое любознание. Что значит внезапное оживление при возникновении мысли… Это может происходить, лишь когда художник изначально не видит целостное произведение…
– Нет, граф… – вступился за Верещагину (Ершова) Лермонтов. – Что значит изначальная целостность? Это уже своего рода современное конструирование. Тут музы и рядом не было… Да и не будет!
– Мне думается, что Лермонтов прав… – вступила в их диалог Верещагина. – Мы знаем заданное нам условие, предполагаем конец… Но это не значит, что нам понятно все, что движет нашими героями… Это тоже тайна. И здесь не может быть авторской заданности, как в произведениях социалистического реализма. Этот процесс непредсказуем, он предполагает углубление автора в самого себя. Более того, в период работы желательно полное охлаждение ко всему мирскому, особенно к удовольствиям жизни. Здесь недопустимы даже резкие переходы творца из одного состояния в другое…
– Я так понимаю, что вы имеете в виду… плотский грех, обжорство или увлечение алкоголем в процессе творчества… – уточнил Крылов.
– В общем, да! – согласилась Верещагина. – Представьте себе живописца, допустившего некую слабость… Думается мне, что это вне зависимости от его желания обязательно отразится на портрете. Хотим мы того или нет, краски в каких-то местах будут более тусклыми, похожими на болезненные язвочки, которые обязательно будут видны человеку с ясным взором… Более того, они будут отражать состояние не портретируемого, а самого художника…
– О, молодой человек, как вы копаете! Типа портрета Дориана Грея… – переворачиваясь к больным, произнес Крылов.
– Не совсем, но думаю, что никто не станет спорить, что художники, как и мы, исподволь рисуют свои собственные портреты…
– Что-то я уже совсем с вами запутался… – грустно произнес тот, кто называл себя Горьким.
В палате раздался смех, прерванный резким голосом:
– Что ржете… В карцер захотели?..
И вдруг вошедший в палату санитар увидел Верещагину.
– А ты что здесь делаешь, шалава? – рявкнул он.
– Не смейте так говорить, – поднимаясь с кровати, сказал Крылов, – Петр Павлович – гений русской сказки…
– Что ты сказал, урод… Я вам сейчас всем покажу, кто тут гений…
За Верещагину (Ершова) неожиданно для всех вступился Толстой. Он стоял ближе всех к санитару и ребром ладони двинул хама по шее. Санитар, словно куль, упал на пол.
– Выпорол, была бы моя воля! – сказал он, с презрением глядя на мордатого санитара. – Кое в чем Ульянов-Ленин явно ошибся… Вот вам еще один пример того, что бывает, когда кухарка дорывается-таки до власти…