Гвоздь Небес, опираясь на плечи незнакомых Моэнгхусу созвездий, сверкал над горизонтом так высоко, как ему только доводилось когда-либо видеть. Ночной ветерок целовал его раны, во всяком случае, те из них, до которых способен был дотянуться, и на какое-то мгновение ему почудилось, что он почти что может дышать…
Но стоило смежить веки, как на него обрушивалось всепожирающее сияние упыриных пастей, исторгающих немыслимые Напевы. Какую бы надежду на облегчение ни принесли наступившие сумерки, достаточно было только прикрыть глаза, чтобы она разорвалась в клочья, лишь прищуриться, чтобы бушующий в его душе ураган, завывая, унёс её прочь.
Его плечи содрогались от безмолвного смеха – или то были рыдания?
– Братец? – услышал он оклик сестры. Она пристально взирала на него, лицо её пульсировало рыжими отсветами. – Братец, я боюсь за те…
– Нет, – прорычал он. – Ты… ты не будешь со мной говорить.
– Да, – ответила Серва. – Да, буду. Надоедать, канючить и приставать с разговорами – это право всякой младшей сестрёнки.
– Ты мне не сестра.
– А кто же тогда?
Он одарил её усмешкой.
– Дочь своего отца. Анасуримбор… – Он наклонился вперёд, чтобы бросить в костёр кусок дерева, похожий на берцовую кость. – Дунианка.
Сакарпский юнец проснулся и теперь лежал, вглядываясь в них.
– Братец, – молвила Серва, – тебе бы стоило хорошенько наклонить голову и вылить из неё всю эту харапиорову мерзость.
– Харапиоров яд? – поинтересовался он с насмешливой издёвкой.
Понуждаемый потребностью в каком-то яростном самоуничижении, он рассказал языкам пламени о том, как Серва и Кайютас с самого рождения играли с ним, а точнее, в него. Как, забавляясь, тешились его качествами и привычками настолько глубинными, что побуждения эти властвовали над его душой даже тогда, когда он не осознавал самого их существования. Он был познан без остатка и направляем, был забавой, игрушкой для маленьких расшалившихся созданий, для дунианской мерзости. Если прочие отцы дарили своим детям собак, дабы научить их иметь дело с кем-то, имеющим зубы, но в то же самое время любящим их, то Анасуримбор Келлхус даровал своим детям Моэнгхуса. Он был их питомцем, зверушкой, которую детишки Аспект-Императора могли обучить доверять им, защищать их и даже убивать ради них. Он чувствовал, как сжимается его глотка, а глаза раскрываются всё шире и шире, по мере того как невообразимое безумие, что ему довелось постичь в недрах Плачущей Горы, извергалось наружу вместе с речами. Он был их дрессированным человечком, их головоломкой, сундучком с игрушками…
– Довольно! – вскричал сакарпский юнец. – Что это за сумасшест…
– Это – истина! – рявкнул Моэнгхус. Ухмылка, казалось, расколола надвое обожжённую глину его лица. Он словно чувствовал, как внутри него плещутся помои и липкая жижа. – Они всегда на войне, Лошадиный король. Даже когда притворяются спящими.
Сорвил, столкнувшись с ним взглядом, невольно сглотнул. Яростно треснули угли костра, но юнец сумел притвориться, будто не вздрогнул, а лишь сделал то, что и собирался – повернулся к Серве.
– Это правда?
Она пристально смотрела на него один долгий миг.
– Да.
Сорвил проснулся ещё до рассвета. Его терзала какая-то потаённая боль, укоренившаяся, казалось, где-то в мышцах и сухожилиях, но каким-то образом выплёскивавшаяся наружу в таких местах, где и болеть-то вроде было нечему. Он моргнул, пытаясь избавиться от преследовавших его во сне видений, от образов нелюдей, скачущих на своих колесницах и пускающих в поля цветущего сорго огненные стрелы, а затем смеющихся над призраком голода, который за этим непременно последует. Серва, свернувшаяся калачиком ради тепла, всё ещё спала возле мёртвого кострища, положив под голову левую руку. Щека её смялась, надвинувшись на рот и нос, и она выглядела так безмятежно, что казалась не столько уязвимой, сколько попросту невосприимчивой к грозящему неисчислимыми опасностями окружению. Его воспоминания об их спасении из недр Плачущей Горы были местами совершенно отчётливыми, а местами туманными. Стоило ему закрыть глаза, и, казалось, он вновь видел её, висящую в Разломе Илкулку, просвеченную до голого тела сверкающими гранями и сияющими росчерками Гнозиса, отражающими и отбрасывающими прочь вздымающуюся колдовскую Песнь последних квуйя… А сейчас она лежала, уснув на куче сгнивших в труху и давно ставших грязью листьев, замотанная в отрез инъйорского шёлка, но умудряющаяся при этом выглядеть всё такой же величественной и непобедимой.