Сё мясо — дрожащее, сражающееся, борющееся, а затем дёргающееся и скручивающееся.
Не существовало ничего основательнее, глубиннее мяса.
И всё же люди во всех основополагающих смыслах выбирали и возвышали над мясом вещи совершенно эфемерные. Они повсюду развешивали свои святыни, коренящиеся в сущностях мимолётных и ускользающих, в сущностях чересчур шатких для вечности, чересчур закостеневших для подлинного страдания или же, напротив, чересчур быстро ускользающих, как только речь заходит о спасении жизни. Но они, тем не менее, готовы были скорее восславить собственное дыхание, нежели смириться с тем фактом, что глубинной основой их является мясо.
Ну и дурачьё! Что есть душа, как не вуаль, наброшенная человечеством на свою сущность в попытке уберечься от того унизительного смрада, что от этой самой сущности и исходит? Что есть душа, как не облачение, которое может оставаться столь чистым и безупречным лишь будучи совершенно незримым!
Сидящий голым в своих покоях экзальт-генерал раскачивался на корточках, хихикая и издавая протяжные крики.
— Да! — вопил он. — Вот и всё! С ножом!
В Боге нет ничего человеческого…Бог — словно паук.
Никого и ничем не способный одарить.
Тем временем, Мясо, в полном согласии с собственной сутью, темнело и разбухало во всей своей красе.
Звон Интервала не раздался следующим утром.
В лучах восходящего солнца огромный, бездумно разбросанный лагерь представлял собою зрелище мрачное и удручающее, напоминая столицу какой-то одичавшей нации беженцев. Они поднимались один за другим, выбираясь из своих палаток и укрытий, более подобные искусно сделанным глиняным истуканам, нежели людям. Никому из них ночь не принесла сна. Дыхание у людей перехватывало, а сердца замирали при виде той цены, что пришлось заплатить их товарищам за блаженство, выпавшее на их долю. Но той частичке их душ, которой следовало бы корчиться от боли и вопить от невыразимой тяжести совершенных ими грехов, обреталась ныне лишь пустота — укоренившаяся глубоко внутри рефлекторная слепота к тому, чем они стали…
И продолжали становиться.
— Наш Пророк покинул нас… — осмеливался кое-кто из них потихоньку шептать своим братьям.
А теперь и Мясо.
С поспешностью слабовольных мужи Ордалии готовились выступить, обращая в труды и заботы весь груз ужаса, скопившегося внутри их сердец. Но ужасали их не те, наполненные дикостью и безумием, ночи, что остались позади, а те дни, что им теперь предстояли. Мясо закончилось! А они ушли прочь с полей, где остались лежать шранчьи туши. Сколько должно минуть дней, чтобы гниение сделало мясцо тощих сладковатым на вкус? Сама мысль об этом была подобно болезненному падению в какую-то яму. По коже струился пот, а голову жгло от боли. Повсюду, куда ни глянь, люди жадно сглатывали слюнки, без конца преследуемые воображением, подсовывавшим им ощущение и вкус хорошенько прожаренных и умащенных жирком кусочков, медленно тающих прямо во рту. И они поспешали, дабы не позволять медлительности ещё больше терзать их души буйными фантазиями …воплощающими миражи, что не способно было призвать пристыжающее солнце. Существует способ, которым люди могут сделать своим подспорьем терзающий их голод, превратить его в нечто вроде рычага, способного усилить ту часть их природы, что следовало бы называть большей. Когда-то люди сумели распрямить свои спины и подняться с четверенек, повинуясь изменениям, случившимся с их душами — тому фанатичному упрямству, что распространяется тем сильнее и дальше, чем большие уродства кроются внутри.
Святое Воинство Воинств выступило без приказа и какого-либо порядка. Воняющие прогорклым жиром кучки людей перемещались в согласии не большем, чем двигаются комки грязи, оказавшиеся в одной и той же лужице масла, медленно стекающего то тоненькими струйками, то чуть более плотными сгустками прямо по бесстыжему лобку земли. Древние кости хрустели под поступью бесчисленных ног. Небо обрушивало на их головы ту ошеломляющую пустоту, что придаёт ясным осенним денькам отчётливое предощущение подступающей зимы. Воздух казался каким-то слишком разреженным, чтобы суметь по-настоящему раздуть тот огонь, что медленно расползался по их конечностям. Никто не поднимал голоса даже ради разговоров, не говоря уж о песнях или псалмах, ибо этот переход стал для них, скорее, некой возможностью с головой погрузиться во внутренние протесты и самоувещевания, поводом исчислить и обдумать все злополучные ошибки, что привели к тому бедственному положению, в котором они очутились.