Они остались вдвоём…наконец-то. Удивление. Радость. Ужас.
— Почему? — молвила мать, взгляд императрицы, сломленной постигшими её утратами, был пустым и мёртвым. Она сидела пятью шагами ниже, на куче обломков, кутаясь в своё церемониальное облачение, выглядящее в этих краях настолько абсурдно, что она казалась удивительным цветком, которому отчего-то вздумалось распуститься лютой зимой. По её прекрасным щекам струились слёзы.
Они остались вдвоём…не считая декапитантов.
— Потому… — сказал он, симулируя то, что ему не дано было ни выразить, ни постичь, — …что я тебя люблю.
Он надеялся, что она вздрогнет; воображал как затрепещет её взгляд, а пальцы сожмутся в кулаки.
Но она лишь закрыла глаза. Однако, и этого долгого, напоённого ужасом моргания хватило, чтобы подтвердились все его надежды.
Она верит! — воскликнул Сармамас.
Отец говорил о том же: жизнь Кельмомаса висела на волоске, зацепившемся за её сердце. Если бы не мама, он бы уже был мёртв. Святой Аспект-Император не расточает Силу, вливая её в треснувшие сосуды. Только необоримость материнского чувства, невозможность для матери ненавидеть душу, явившуюся в Мир из её чрева, давала ему возможность выжить. Даже теперь, сама её плоть требовала для него искупления — он видел это! И это не смотря на то, что душа императрицы, напротив, стремилась отринуть инстинкты, которые он у неё вызывал.
Она запретила казнить его, ибо желала, чтобы он жил, поскольку в каком-то умоисступлённом безумии жизнь Кельмомаса значила для Эсменет больше, чем её собственная. Мамочка!
Единственной настоящей загадкой было то, почему это заботило отца… и почему он вообще вернулся в Момемн. Ради любви?
— Безумие! — вскричала мать, голос её был настолько хриплым и резким, что, казалось, ободрал и обжег его собственную глотку. Декапитанты лежали на камне слева от неё, одна высушенная голова опиралась на другую. У ближайшего рот раскрылся, словно у спящей рыбы.
Интересно, дано ли им зрение? Могут ли они видеть?
— Я…я… — начал он, почти чувствуя, как фальшивые страдания корёжат его голос.
— Что? — едва ли не завопила она. — Что я?
— Я просто не хотел делиться, — без увёрток сказал он, — мне было недостаточно той части твоей любви, что ты мне уделяла.
И удивился тому, как честное, казалось бы, признание может в то же самое время быть ложью.
— Я лишь сын своего отца.
Он ничего не видел. Не слышал звуков и даже не чувствовал запахов, вкусов или прикосновений. Но он помнил об этих ощущениях достаточно, чтобы невообразимо страдать в их отсутствии.
Помнить Маловеби не перестал.
Сияющая фигура Аспект-Императора, воздвигшаяся перед ним. Ревущий вокруг вихрь, жалкая кучка обрывков, когда-то бывшая шатром Фанайяла. Его собственная голова, покатившаяся с плеч. Его тело, продолжающее стоять, извергая кровь и опорожняя кишечник. Колдовская Песнь Анасуримбора Келлхуса, его глаза, сверкающие как раздуваемые ветром угли и источающие вместо дыма чародейские смыслы. Слетающие с губ Аспект-Императора ужасающие формулы Даймоса…
Даймоса!
И хотя у него не осталось голоса, он кричал, мысли его бились и путались, сердце, которого у него теперь тоже не было, тем не менее, казалось, яростно трепыхалось — мучительно жаркая жилка, пульсирующая в вечном холоде бездонных глубин. Кошелёк! Он попал в кошелёк, словно приговорённый к смерти, зашитый в грубую мешковину, и брошенный в море зеумский моряк. И теперь он тоже тонул, полностью лишенный ощущений и чувств, погружался в леденящую бездну зашитый в мешок, сотканный из небытия.
У него не было конечностей, чтобы ими бить и пинаться.
Не было воздуха, чтобы дышать.
Остались лишь мелькающие в памяти тени воспоминаний о собственных муках.
А затем, каким-то необъяснимым образом, глаза его вдруг распахнулись.
И был свет, гонящий прочь темноту — он видел его. Нечто холодное прижималось к его щеке, но остальное тело оставалось бесчувственным. Маловеби попытался вдохнуть, чтобы завопить — он не знал от восторга или от ужаса — но не смог ощутить даже своего языка, не говоря уж о дыхании…
Что-то было не так.
Маловеби увидел исходящий от костра молочно-белый свет. Разглядел громоздящиеся вокруг камни, скальный навес и путаницу ветвей — корявых, словно паучьи лапы… Где же его руки и ноги? И, самое главное, где же его дыхание?
Его кожа?
Случилось нечто непоправимое.