«Каким же я вчера оказался наивным простофилей, — круглое, открытое лицо доктора с темно-русой эспаньолкой залилось краской. — Советовать постельный режим, уход… Но позвольте, как же можно требовать, чтобы я читал рабочим курс санитарии и гигиены, говорил им о пользе здорового быта, а тому, кто этого от меня требует, самому лишать себя самого элементарного — обыкновенных человеческих условий в повседневной жизни? За одним лишь он следит — чтобы быть опрятно одетым. И то скорее не для себя, чтобы, так сказать, вселять мысль в каждого рабочего: уважай свою личность, поднимай себя выше и выше… Вот о чем думает этот человек!..»
По натуре доктор был сангвиник, но сейчас его жизнерадостность, веселость готовы были обратиться в свою противоположность. Он энергично направился к внутренней лестнице. Но догадка остановила его:
— Там, наверху, видимо, другие жильцы?
— Совершенно верно, — ответил Алкснис — Игнат распорядился, чтобы верхний этаж отдали не имеющим квартиры учителям. Вот и меня он пригласил к себе… Тем более теперь, когда возвратилась в Жиздру Агриппина Федоровна.
Сдержать себя дальше доктор не мог:
— Как же это — работник губернского, если не всероссийского масштаба, и такая непритязательность?.. Надеюсь, чего-чего, а бумаги и чернил мы сыщем в фокинских апартаментах?.. Так вот: выписываю Игнатию Ивановичу освобождение назавтра от службы и строгий постельный режим. Рано утром буду здесь снова. И если вы, уважаемый Яков Иванович, не предоставите в мое распоряжение больного, лежащим в постели, то бишь на этом, с позволения сказать, диване, я вынужден буду на вас жаловаться вашему начальству, — и доктор, напустив на лицо суровость, так не идущую к нему, распрощался…
Когда он снова открыл глаза, за окном было серо, пасмурно. Ему показалось, что наступило утро следующего дня. Обычно в такую пору кто-то дежурит в палате. Он вспомнил, что вчера была Стася, значит, с ночи придет Вера. Но поскольку она еще не пришла, значит, длится все еще тринадцатое число.
Поглядел на часы, лежащие на тумбочке, — восьмой час. Вечер. Попробовал приподняться, но закружилась голова, и он решил заснуть.
Какая-то мысль мешала ему забыться. Что-то он должен был вспомнить важное и нужное, о чем просил Веру напомнить.
Вспомнил сам: сорок первый вагон! И всплыл в памяти недавний разговор с Михаилом Ивановым.
— Мы проверили: сорок первый вагон составился из закупок, которые за личные деньги привезла для себя бригада, сопровождающая маршрут.
— Почему же хлеб развозили партийцам?
— Кое-кто из них, видимо, попросил купить для себя, дал денег или что-то на обмен. А сплетни распространяют наши враги, которым давно пора заткнуть рот.
— Чем? Силой? Чтобы сор не выносить из избы? Но ведь это не сплетни — на виду всей Бежицы развозили на подводе мешки комиссарам! А ты хочешь сейчас людям соврать: не верьте, мол, слухи? Нет, на лжи и угрозах держалась царская империя. Она выдавала черное за белое и всем затыкала рот. Мы же должны черное назвать черным, как бы нам это ни было горько. Сорок первый вагон — это спекуляция, нарушение законности, обман народа. И если ты как руководитель заводских большевиков не скажешь об этом людям, за тебя сделать это буду вынужден я. Это не мелочь. Это тот краеугольный камень, на котором стояла и стоит наша большевистская правда.
— Но есть же политика, которую такими признаниями можно опорочить! Наказать провинившихся — да. Но в своей среде. Тебе, Игнат, мало, что говорят о нас, большевиках?
— Политика ради политики — это забастовка в Бежице, поднятая меньшевиками в прошлом году, когда задержался эшелон с хлебом, это мятеж тридцать четвертого и тридцать пятого полков, спровоцированный нашими врагами. Они знали, что наветы на нашу партию — ложь. Но они на лжи делали политику. Мы так не можем. Поэтому выбирай: или ты, или я говорю рабочим так, как оно есть…
Теперь он лежал и думал о том, что не все сказал тогда Михаилу.
Он не сказал, что это трудно, страшно трудно — любить свое дело больше, чем себя, уметь воплотить в каждом своем шаге ту идею, в которую учишь поверить других.
Но иначе нельзя жить. Народ надо приучить к правде. Приучить к тому, что мы не только о ней говорим, но всей своей жизнью эту правду олицетворяем.