Робость, неуверенность как рукой сняло. Он почувствовал себя сильнее и умнее Сергея. Взял его доверительно за руку, сжал её крепко, по-хозяйски повыше локтя.
— Слышь, Серёжа!.. Да на кой они мне, эти часы! Ты у нас вроде начальства, тебе они больше к лицу. На, бери!.. Дарю. Как другу. Я, брат, не скупой…
Он засмеялся, свободной рукой ловко отстегнул цепочку, выдернул из кармана жилетки часы. Серебряная мозеровская луковица быстро закрутилась на цепочке перед глазами Сергея.
Сергей оторвал глаза от часов, посмотрел на Локотникова. Он встретил пристальный, напряжённый взгляд, какой бывает у притаившейся кошки.
И тут же почувствовал, словно в оковах, свою правую руку, стиснутую Прохором. Он освободил её коротким движением, сказал, глядя в сторону:
— Часов твоих мне не надо.
Хотел добавить: «Часами комсомольцев не купишь», но удержался: «Кто его знает, может, он от чистого сердца… Ведь другом когда-то был».
Прохор всё ещё держал часы за цепочку.
Сергей взял их и сунул ему в карман жилетки. И вот удивительно: совсем не жалко было отказываться от богатого подарка.
Лицо Прохора пошло кирпичными пятнами.
— Не обижайся, — мягко сказал Сергей. — Может, ты и верно осознал своё эксплуататорское нутро, тогда отрекись от дяди, уйди от него. Будешь пролетарием… А там посмотрим.
Прохор шагал по улице, не видя дороги.
Захлестнули его стыд и обида. И ненависть к Сергею сдавливала зубы, свинцом наливала желваки. Прохор ненавидел секретаря ячейки за то, что он оказался не дураком, за то, что он, босяк, отказался от серебряных часов, которых ему вовек не справить, за то, что Прохору пришлось его просить и получить отказ. И даже за то, что у Сергея есть устойчивость, определённость в жизни, а у Прохора её нет.
Он как-то до сих пор не задумывался о своём будущем. Жил у дяди сытно, одевался нарядно. Работал много? Так ведь на себя работал. Думал: «После дяди всё хозяйство мне перейдёт». Положение наследника его вполне устраивало. И только сейчас это положение легло на его плечи стопудовой тяжестью. Будь он хозяином, тогда бы другое дело. Небось в комсомол бы не сунулся. Разве такие, как Серёжка Емельянов, пара богатому хозяину? А теперь что получается? Всего имущества у него часы да пиджак, а считают кулаком, кровососом. Глядишь, и права голоса лишат. За что?
Может, отречься от дяди, уйти?
Легко сказать! Восемь лет спину гнул, сколько труда вложено в хозяйство — и всё бросить? Потребовать раздела? Не согласится дядя. Что же делать? Не находил Прохор ответа, но понимал: так больше нельзя жить.
Ночью шум около локотниковского дома разбудил полдеревни. Пьяный Прохор булыжником выбил окно, кричал:
— Кровосос! Выходи! Убью!.. Восемь лет на тебя, ксыплататора, ломил — за всё рассчитаюсь… Нашёл дурака!.. Я помыкать собой не дам!.. Избу сожгу!.. Слышш-ш, с-с-свола-а-ач!
Проснулся Прохор в клети на полу. Большое тело его сотрясала дрожь — студёно на крашеных половицах. Вспомнил вчерашнее: «Прогонит теперь дядя. Ну и ладно». Его удивило равнодушие к своей собственной судьбе. «Буду, значит, этим… пролетарием, пойду к Серёжке в избу-читальню плакаты рисовать… В город махну, в рабочие… На дядином хозяйстве свет клином не сошёлся, не пропаду…»
Неслышно приоткрылась дверь на смазанных петлях. В клеть просунулась длинная седеющая борода дяди.
— Проспался?
«Сейчас начнётся», — подумал Прохор, и ему стало как-то поозорному весело.
Кирилл Спиридонович вошёл. На нём была черная праздничная пара, новые сияющие сапоги бутылками. «Вырядился для такого случая», — с усмешкой отметил Прохор, продолжая лежать на полу. Его озадачила добродушная, даже, пожалуй, елейная улыбка на дядином лице.
— Вставай, Проша, собирайся, — тихо и ласково, словно они находились в церкви, сказал Кирилл Спиридонович.
Прохор сел, крепко почесал лохматую голову, спросил в упор:
— Значит, гонишь?
— Христос с тобой! Ишь, как ты об дяде-то понимаешь. Нехорошо, Проша, ох, как нехорошо! Я ведь тебя за сына считаю. И вот, стало быть, надумал…
Голос дяди зазвучал торжественно, будто указ читал старик:
— Как пришёл я теперь в немощь, и старуха моя на ладан дышит, и надо нам больше о душе думать, а ты трудов своих не жалел, из дому не тащил, напротив того, всё норовил в дом, то и решил я перевести на тебя всю недвижимость, и весь инвентарь, и скотину тоже. Вот… Ну, а уж нас со старухой, чай, не выгонишь, жить нам осталось недолго… Собирайся, поедем оформлять бумаги.
Прохор сидел с раскрытым ртом. «Вот тебе и на! Что это он, шутит, что ли? Да нет, какие шутки».
Кирилл Спиридонович проникновенно вздохнул, пальцем смахнул слезу.
— Ну иди, поцелуемся, что ли.
Прохор поднялся, всё ещё будто во сне, расцеловал дядю. Когда вошёл в горницу и увидел разбитое стекло, быстро подсчитал, сколько надо купить стекла, и обругал себя за вчерашнее буйство. Недавние лёгкие мысли о другой жизни испарились, как будто и не было их.
Но недолго ему пришлось похозяйничать. Началась коллективизация. Ликино с утра до вечера шумело собраниями. Приехала агитбригада из города, в избе-читальне ставили скетчи, в которых высмеивался кулак-мироед. Кулака играл начальник агитбригады Кузьма Никонов. Он был щуплого телосложения, поэтому под рубашку ему подкладывали подушку. Она изображала кулацкое брюхо. Кирилл Спиридонович ходил смотреть спектакль и смеялся вместе со всеми.
Когда бывший его батрак Минька Рябой, мужик безлошадный и робкий, конфузясь, заметил: «Эк, тебя городские- то разделали, Спиридоныч», старик смиренно ответил: «Грех тебе, Миня, напраслину на человека возводить. Ныне наг я и сир. Нет у меня ничего, кроме старухи. И товарищ из города, который с пузой, не меня представлял».
В Ликине организовался колхоз. Колхозники постановили раскулачить Прохора Локотникова и ещё двух хозяев. К Прохору пришли около полудня. Были тут председатель колхоза Юдин, Минька Рябой, Сергей Емельянов, Никонов, ещё несколько колхозников и агитбригадовцев. Начали описывать имущество.
Прохор безучастно ходил за ними от амбара к амбару, от омшаника к ларю. Спокойно отвечал на вопросы, по привычке заботливо закрывал ворота.
Только напухшие желваки да дрожащие пальцы, которыми никак не удавалось свернуть цигарку, выдавали его волнение.
«Грабят, грабят, грабят», — стучало в голове.
Но он всё ещё не мог поверить в реальность происходящего. Что-то накрепко заледенело в груди, и сквозь этот ледяной панцирь не в силах была прорваться его воля, его ярость, его ненависть.
Кирилл Спиридонович сидел в горнице. Когда к нему обращались, он отвечал смиренно: «Моего тут ничего нет, всё племянника».
Прохор смотрел на дядю и завидовал ему. Случись это год назад, вот так же он сидел бы, с лёгким сердцем, безучастный. Но теперь у Прохора отбирают его собственность, его надежды, мечты, чаяния, его будущее отбирают, жизнь отбирают.
Описали амбары с зерном, лошадей, коров, овец, молотилку, сеялку, даже плуги.
Наконец открыли сундуки в горнице. Стали вынимать пальто, костюмы, обувь. И тут Прохор не выдержал. Упёрся злым, тяжёлым взглядом в лоб Юдина, тяжело дыша, словно на бегу, сказал:
— Значит, хозяину ничего не оставите?
— Теперь, гражданин, хозяева вот они, — ответил Никонов, кивнув на колхозников.
— Та-ак! Они…
Прохору не хватало воздуха. Он скинул с себя пиджак, бросил его под ноги близко стоявшего Сергея.
— Нате! Грабители, голодранцы, сволочь!
Наотмашь рванул жилетку, пуговицы веером рассыпались по комнате. Из кармана выскользнули часы. Прохор сдавил их в кулаке и изо всей силы ахнул об пол. Отлетели сверкающие крышки, мелкие зубчатые колесики покатились по полу. В половице осталась овальная выбоина от удара.
До ночи Прохор ходил по лесу, думал, лелеял в кровоточащей душе злобу. Ночью вернулся в деревню. Агитбригада ночевала в школе, которая стояла на отшибе в берёзовой рощице. Недалеко лежал омёт соломы. Прохор перетащил солому к задней стене школы и поджёг. Выступили из темноты порозовевшие стволы берёз.