Выбрать главу

Все это заставляло думать, а думать он не привык, ведь крысе не положено думать. Но и не думать он уже не мог. Наверное, ему помог в этом таинственный одноногий старик. Он думал много: думал о доме, о маме и об оранжевом солнце над черепичной крышей. Он продолжал думать и об этой бесконечной войне и о войнах вообще. У него пока не получалось облечь свои мысли в слова. Эти слова копошились где-то там, глубоко в его сознании и в голове было щекотно потому что слова просились на язык. Но язык пока что не мог их произнести, ведь это было совсем новые и непривычные слова. Однако он верил, что эти слова обретут жизнь и вырвутся из него рано или поздно. Вот тогда, думал солдат, он перестанет быть крысой и сорвется наконец с длинной незримой нити. Однажды он почувствовал, что этот момент совсем близок.

А в апреле, в бою под Нарвой острый кусок железа разорвал ему шинель и вошел под сердце. Осколок был к нему милосерден и сразу порвал нервный узел, поэтому боли солдат не почувствовал. Он лишь понял что никогда больше не увидит рыжее солнце над черепичной крышей, но почему-то его это не огорчило. В оставшиеся ему мгновения он успел подумать, что если закрыть глаза, то ему удастся снова увидеть того старика. По непонятной причине это было для него сейчас очень важно, важнее чем веселое рыжее солнце над черепичной крышей. А еще ему хотелось заглянуть в эти окаймленные веселыми морщинками грустные глаза и что-нибудь сказать. Он не знал, что именно следует сказать, но обязательно сказал бы самые правильные слова, если бы только смог закрыть глаза и увидеть старика. Но закрыть глаза ему так и не удалось, зато он еще успел увидеть на своих ногах черные сапоги вместо серых крысиных лап. На левом сапоге почти совсем оторвалась подметка.

Гений сцены или Жизнь по системе Станиславского

С самого раннего детства он грезил театром и мечтал о сцене. Она мнилась ему сакральным местом сосредоточения истин, некой точкой пересечения всех прямых, подлинной целью стремлений, счастливым концом всех дорог. Он стремился на подмостки со всей страстью юности, как некоторые рвутся в дальние, экзотические страны за неизведанными фантастическими удовольствиями или за долгожданным просветлением. Его же просветление, его катарсис ждал его там, за срезом рампы.

Когда же это началось? Наверное, когда мама первый раз привела его в театр. Но первое, что поразило его, оставило неизгладимое впечатление, это вовсе не была сцена. Нет, еще не она, а нечто иное. Неправда, что театр начинается с вешалки. На самом же деле, и это несомненно для любого ребенка, театр начинается с буфета. Вы помните запах апельсинов, легкую желтизну бокалов шампанского, футуристическую инсталляцию пирожных, бутерброды с кружочками салями, нарезанной так тонко, что они просвечивали?

На сцену он обратил внимание только с началом второго акта. Там, на подмостках, явно происходило нечто. Вначале он не понял, не осознал того что видит, но вскоре понимание пришло и пришло оно пронзительно, как озарение, как момент истины. Там, на сцене, бурлила, пузырилась, сверкала реальность. Именно там и свершалась истинная жизнь, а не ее подобие, как в зрительном зале. И тут произошло невероятное… Мир исчез для него и осталась только она, дощатая площадка подмостков. Исчезли улицы, дома, люди. Исчезли, как и не было их никогда. Даже великолепие буфета померкло. Осталась только сцена. Теперь для него существовали исключительно они, эти пятнадцать метров в глубину и пятнадцать в ширину. Именно там, за срезом рампы, был его мир, была настоящая жизнь, единственно возможная и правильная. Ну а в зале, да и не только в зале, жизни не было. Здесь была лишь имитация жизни, эрзац-жизнь, подобная существованию младенца в утробе матери. Но ведь он пока еще здесь, верно? Значит он еще не родился, не появился в светлый мир за рампой. Но его час придет и он явится на свет. Да, да, именно так, ведь сцена еще не готова его принять. Что же делать?

Он и сам не помнил, как выскочил из зрительного зала и помчался по безлюдным коридорам театра, тускло освещенным приглушенным светом ламп. Коридоры закончились таинственным помещением, завешенными тысячами пыльных костюмов – он попал в костюмерную. В панике он выбежал оттуда и снова понеслись назад стены коридоров. Он видел полуоткрытые двери, за которыми тускло светились зеркала и пахло незнакомыми, тревожными ароматами. Наверное, это были святая-святых театра – гримерные. А ноги несли его все дальше и дальше. Сейчас ему было совершенно необходимо побыть одному, подумать и переварить то, что открылось ему минуту назад. Но побыть одному ему не удалось. Не удалось потому, что он с размаху воткнулся головой в живот какого-то существа. Да, именно существа, потому что он до конца своих дней не был уверен, что встреченный им тогда незнакомец был человеком. Лица существа он так и не увидел, потому что до конца разговора не поднимал головы.