Я понимаю, что может такой казус случиться, что, не имея за душой ничего, кроме праха, поневоле приходится им одним торговать, но ведь и с прахом следует обходиться бережно. Прах так прах; но пускай же он будет один и тот же всегда и везде, ибо только тогда он сделается владыкой мира. Отрицайте разум, прогресс, правду, человеческое право на счастье — прекрасно. Называйте все это опасной утопией, источником заблуждений и потрясений — еще того лучше. Утверждайте, что завтрашнего дня нет, что перспектив не полагается, а есть только то, что торчит под носом, — и это хорошо. Но держитесь этих отрицаний твердо и не призывайте разума, человечности и проч. ни на помощь, ни в свидетельство. Совсем не произносите этих слов, так как вы выходите из принципа, который признает их праздными. Не пишите, в смысле порицания: такое-то действие противно разуму, ибо, согласно вашей программе, это-то и есть действие, достойное похвалы. Не угрожайте завтрашним днем, потому что вы раз навсегда установили, что завтрашнего дня нет, а вместо него зияет черная дыра, о которой вы и будете калякать тогда, когда в ней очутитесь. Проводите ваш прах логично, а не пестрите его поправками, не перескакивайте легкомысленно от одного праха к другому. Ибо ничто так не вредит возведению праха в принцип, как его пестрота.
Вспомните, читатель, что́ вопияла охранительная публицистика года три тому назад по адресу так называемой интеллигенции. Все кривды и беззакония, какие только можно совместить в наиболее извращенной человеческой личности, она, нимало не стесняясь, приурочивала к интеллигенции. Приурочивала, надрываясь, волнуясь и кипятясь, не считая даже нужным приискивать какие-нибудь аргументы. И не к той интеллигенции приурочивала, которая умеет в винт играть, которая устраивает катанье на тройках и пикники и в этом усматривает свое провиденциальное назначение, а именно к той, которая руководится какими-либо умственными и нравственными интересами. Именно на эти-то интересы и указывалось, как на источник всякого рода пагубы. Этого мало: она не ограничивалась платоническими воплями, но инсинуировала и практическое воздействие. Столбцы охранительных газет приятно пестрились корреспонденциями простецов-обывателей, которые простодушно предлагали топить интеллигентов, делать им встряски. И все это говорилось и предлагалось во имя здравого смысла народа, во имя «исконных русских начал». Любопытно бы знать: пуская в обращение эти наивные подстрекательства и ссылаясь на оные, как на документ, спросил ли себя кто-либо из охранителей-публицистов, что же такое он сам? Что он причисляет себя к сонмищу интеллигентов — в этом не может быть сомнения; что он понимает слово «интеллигент» не в смысле умения играть в винт — это тоже не требует доказательств. Ибо каким бы прахом ни было наполнено его существо, как бы малоинтеллигентно ни вел он свое дело, все-таки это дело, и по форме, и по существу, свойственное только интеллигенции. А следовательно…
Вот до этого-то «следовательно» никогда и не договариваются люди, которые называют себя охранителями, а в сущности охраняют только прах. Многие думают, что они не хотят договориться, но я решительно склоняюсь в пользу выражения: не могут. В минуты паники они теряют и память, и способность делать обобщения, а часто ли бывают такие минуты, когда бы они не находились под гнетом паники? Все пробуждает в них панику, все приводит их в исступление. Не только политическая смута, но и спокойное отправление правосудия, и действия акцизных чиновников, и дело Зографа, и дело Мельницкого, и элеваторы, и направление железных дорог, и транзит. Везде они видят не сущность дела и даже не обстановку его, а какой-то блуждающий огонь, за которым скрывается измена. И ради этого огня забывают все, И себя, и предмет, на защиту которого вышли, и применения, и выводы, к которым подают повод их вопли.
И все-таки повторяю: это фаталистическое свойство, в силу которого прах на каждом шагу изобличает и побеждает самого себя, есть своего рода благо, которое необходимо принимать в расчет. Я знаю, что бойкие слова подкупают, но знаю также, что, пущенные на ветер, утопленные в массе противоречий, они могут иметь успех лишь минутный. Нельзя верить публицисту, который никогда ни к какому логическому выводу не приходит, который слоняется из угла в угол, сегодня говорит за, а завтра против, не сознавая даже, что и в том и другом случае дело идет о предметах вполне однородных, хотя бы и обозначенных различными рубриками. И действительно, ему редко кто доверяет, хотя, к сожалению, еще слишком часто говорят: «вот ведь какое перо!»
По моему мнению, это результат далеко не безнадежный. Потому что, если б прах проводил себя вполне логично, как в былые времена, например, в Китае, тогда нельзя было бы дышать. А теперь все-таки еще можно, хотя проворство, с которым глаголемые охранители отыскивают прахи и играют ими, во всяком случае, делает роль очевидца и современника этих игр довольно тяжелою.
Но продолжим наши воспоминания. Посылая прямые и косвенные укоризны вдогонку интеллигенции, которая и без того в авантаже никогда не обреталась, охранители указывали на «здравый смысл» народа и в нем одном находили надежное убежище против подвохов растлевающей цивилизации. В народе, говорили они, сохранились во всей неприкосновенности исконные русские начала, которые и помогут победить умственную и нравственную смуту, угрожающую нам окончательным разложением. И такова, дескать, живоносная сила этих начал, что, раз доверившись им, уже не представится надобности ни в сложных мероприятиях, ни в обременительных затратах, которые такие мероприятия неизбежно за собою ведут. Здравый смысл народа восторжествует без всякой посторонней помощи. Все устроится само собой, мирно, но грозно, без притязаний на блеск, но достаточно внушительно.
Казалось бы, чего лучше? Власть, доверяющая здравому смыслу народа, и народ, естественно, без предвзятой мысли, идущий навстречу этому доверию! От осуществления такой перспективы, полагать нужно, и либералы не прочь. Никто не видит идеала в антагонизме для антагонизма; никто… кроме, быть может, охранителей, которые никогда не смотрели на народ иначе, как на помеху в деле благоустройства и благочиния. Но на этот раз даже они говорят нам: «Да, в доверии к народным массам единственное наше спасение!» Стало быть, и действительно уже неоткуда больше ждать помощи.
Но кто допускает известную цель, тот, конечно, должен допустить и соответствующие этой цели средства. Кто возлагает на народ все упования, тот, хотя бы и притворно, обязывается рисовать его образ чертами не только вполне сочувственными, но даже с примесью некоторой идиллии. Народ, мол, это не какие-нибудь рядские сорванцы, которые способны лишь на то, чтобы по сигналу: взы-взы! — набрасываться на всякого встречного потому только, что он одет в кургузку. Нет, это собрание благомысленных мужичков (что ни мужичок, то хоть сейчас в бурмистры… если б крепостное право опять народилось!), которые за десятым самоваром истово калякают о мирской крестьянской правде да о поровёнке, а о том, каким образом с мошной поступить, — помалчивают. Вот это какой народ!
Нужды, мол, нет, что «благомысленные», между прочим, и о поровёнке разговаривают, — ведь это только издали страшно. Сегодня у них поровёнка в ходу, а завтра, «гля́дя по времю», и другие разговоры найдутся. «На то щука в море, чтобы карась не дремал!» — чем это не разговор! Или: «Не плачь, казявка! только сок выжму!» — хоть какому благомысленному не стыдно! Сначала поровёнку в ход пустим, потом «сок выжмем», а потом и опять, пожалуй, за поровёнку примемся! А самовары между тем со стола не сходят. Пьют себе благомысленные чашку за чашкой, в ус не дуют, да мошну поглаживают! Мы, мол, не горланы, не рядские сорванцы, не кулаки, не мироеды, не захребетники — мы «благомысленные»! А ежели, мол, карась к щуке в хайло попал, так он сам же и виноват: не зевай!