Потерпи же ты несколько времечка, сыра земля.
Не придут ли рабы грешные к самому Богу с чистым покаянием? Ежели придут —
Прибавлю я им свету вольного, царство небесное.
Ежели не придут ко мне, к Богу — убавлю я им свету вольного,
Прибавлю я им муки вечные, поморю я их гладом-голодом!
Андрей читал, чувствуя себя нечистым, вот таким вот тяжелым для земли...
Воскресла память о давней детской чистоте, о желании чистого пути для себя. Но казалось таким далеким, таким невозвратным... И от этого сделалось так мучительно!.. Обмакнул писало в чернильню и быстро начал писать в книге же, на полях... Но и на другой день хотелось писать. Велел приготовить чистые листы... Нашло на него, писал быстро, и будто душа изливалась в словах... Вспомнился старый отцов пестун с прозванием смешным — Козел и рассказы его о походах давних, о богах языческих... Андрей ведь и поныне часто поминает его за упокой... Митус Галичанский вспомнился, и Андрей теперь на себе испытал, как это бывает, когда весь, всем своим существом бываешь на себе сосредоточен, и оттого — столь многое видишь... Хотелось излить свои предощущения судьбы своей, Андрей писал о походе, о битве, но битва эта не была победоносной, князь был побежден и пленен, но это его не позорило, нет... Андрей почти неосознанно предполагал свою судьбу; и чувство, что вот если описать заранее, предвосхитить в писании, то уже и не сбудется в жизни действительной, — охватывало... И выходила сказка, песня, действительность вовсе иная... Андрей лишен был авторского самолюбия в современном пониманий, да и ни у кого из его русских, и у многих чужеземных его пишущих современников не было подобного самолюбия. Андрей никак не мог завершить свое писание, вписывал новые строки, переписывал — и не ставил своего имени... Душа его облегчалась, будто уносила его горести скачущая Жля, и Карна, и плещущая крылами Обида-дева, коих сам измыслил...
Жизнь его с женою первоначально не была хороша. Он не смел взглянуть на нее, порою казалось ему, будто он уже совсем забыл ее лицо. Он не чувствовал, чтобы она его ненавидела или боялась, но, кажется, она тяготилась его присутствием. Первые дни после свадьбы они ложились в одном покое спальном, но теперь, когда никого чужих не было в его городе, он уже не понуждал себя к мужской силе и спокойно предавался искреннему своему желанию душевному не касаться ее, ведь и она этого не хочет. Наконец однажды утром он сказал ей, что не будет более приходить к ней на ночь. Он не смотрел на нее, когда говорил, и не понял, хорошо ли ей пришлось то, что он сказал. Но улегшись в своем спальном покое, ощутил почти блаженство. Вытянулся, как в детстве, раскинул руки. Хорошо было одному после этих мучительных ночей, когда он не мог пошевельнуться, отворотившись от нее и лежа на самом краю постели... Тогда он позволил себе и еще одно облегчение: вовсе не заходил в покои, отведенные ей, не видался с ней...
Он знал, что при ней Маргарита, что Анка следит ревностно за тем, чтобы молодая княгиня ни в чем не терпела недостатка. Он замечал внимательные глаза Маргариты, которая, должно быть, хотела поговорить с ним о ней, но не решалась. Анка смотрела на него пугливо. Она все хирела и кашляла. Андрей за нее тревожился, но это беспокойство занимало, конечно, лишь малый уголок его души. Он просил Анку потеплее одеваться и заваривать себе питье из трав. Она смотрела на него, будто порывалась говорить, но тоже не решалась; и конечно же о молодой жене хотела с ним говорить... Но было очень хорошо, оттого что никто ничего ему не говорил, и душа его могла успокоиться...
А девочка, ставшая его женой, еще не могла понять своих чувств. В ее новых покоях ей было хорошо, почти как дома, в Галиче. У нее было много прислужниц, и Маргарита была с ней. Старая кормилица ее мужа стремилась исполнить любое желание новой госпожи. Но никаких желаний не было, а просто было не по себе как-то. Она вспоминала, как отец, прощаясь с ней, наказывал ей беречь Андрея. И наказ подобный странным ей показался, ведь Андрей был старше ее и потому, конечно, был сильнее. Но она привыкла не подвергать сомнению слова любимого отца. И теперь все пыталась понять, что хочет Андрей, как надобно беречь его... Маргарита и кормилица Андрея, кажется, ждали от нее каких-то откровенностей, но ей не хотелось облекать свои мысли в громкие слова. Сами они заговаривать с ней не смели, и это было ей хорошо. То, что он делал с ней в первые ночи, было мучительно; и когда он перестал приходить, пожалуй, хорошо стало. Но иногда ночью вдруг делалось так тоскливо, так хотелось увидеть его, что она невольно начинала плакать потихоньку. Днем она читала или вышивала в пяльцах, а рядом с ней сидела Маргарита и тоже вышивала; когда выдавались ясные, погожие дни; выходили гулять в малом саду ее покоев, и часто она гуляла одна, и Маргарита, зная, что она хочет быть одна, к ней не присоединялась. Потому что она была не просто девочка, а королевна, княгиня, так чувствовала, так вела себя, и все это чувствовали, и понимали, и знали. Вдруг ей очень хотелось узнать, что делает Андрей, чем занят. Она знала о том, что у многих богатых и знатных бывают наложницы, и почему-то боялась мучительно, что и у Андрея может быть наложница. Осторожно, стремясь обдумывать свои слова, она спрашивала Константина, что делает князь нынешним днем, ездил ли на охоту днем позавчерашним. И Константин всегда отвечал почтительно, не позволяя себе намеков или насмешки, даже и дружелюбной...