Дул ветер, подметая дорогу, заметая следы телег, следы ног, клонил до земли стебелек подсолнуха, выросшего самосейкой на краю дороги. До чего мир велик, говорил этот подсолнух, росший на обочине дороги, и до чего одиноко живое существо в этом мире!
Едва нагрузили подводы, как на поляну, где они остановились, вышел Скридон, волоча по земле мешок.
— Что у тебя там, Скридон?
Скридон не знал, сколько еще вопросов последует, и потому опустился на свой мешок.
— Мох.
— Мох? Зачем он тебе?
— Устрою постель. Сколько можно, товарищи, на жестких досках спать?! Вот будет благодать! Такой мяконький, — Скридон засунул руку в мешок и, блаженно улыбаясь, ощупывал мох, словно приглашал и остальных полюбоваться его сокровищем.
К ночи прояснилось. Ветер чуть шевелил косматые шапки дубов, пропуская по звездочке сквозь густую листву.
Стали укладываться на ночь. Бадя Васыле принес Скридону пенек — может, пригодится вместо подушки.
Внезапно из-за деревьев показался старичок с топором, заткнутым за пояс. Старичок шел быстро, не глядя под ноги, не оглядываясь. Видно, хорошо знал лесные дороги. Пересек поляну; здороваясь, шляпу не снял, даже руку не поднял, чтобы хотя бы сделать вид, что собирался ее снимать. Вдруг остановился у телеги Скридона, посмотрел на лошадь, у которой вспухла бабка передней ноги. Положил руку на спину лошади и, видя, что она не прядет ушами, — смирная, значит, — нагнулся и потрогал опухоль.
— Это твоя лошадь? — спросил он Скридона, который устраивал под телегой постель.
— Скажем, моя! Ну и что?
— Ты не смазывал ей бабку дегтем?
— Нет.
— Смажь. Пройдет.
И пошел было дальше. Но не успел сделать двух шагов, как остановился возле телеги Васыле, пораженный чем-то.
— Эй, вы, чья телега?
— Моя.
— Чего ж ты поставил ее на могиле?
— На какой могиле?
Мигом все собрались вокруг телеги. И только тогда разглядели рядом черневший деревянный крест.
— А кто здесь лежит?
— Девушка наша… из Цау.
— Отчего же ее похоронили в лесу?
— А то где же? Здесь нашла она свой вечный покой…
Старик нажал плечом на задок телеги и сдвинул ее с места. Все взялись ему помогать и откатили телегу в сторону, Васыле, быстро подняв кнут, который лежал возле креста, шепотом спросил:
— Мош, а что же тут стряслось?
— Сын лесника ее застрелил. Он ухаживал за ней три года. — Старик оперся на телегу и закурил цигарку. — Большая любовь была. Потом парня забрали в армию, а родители тем временем выдали ее насильно за другого, за нелюбимого.
— Ну-ну?
— Так вот. Там, в армии, узнал он об этом. Вернулся и дал ей знать, чтобы она пришла сюда, на поляну. Здесь они встречались.
— И он застрелил ее?
— Говорят, сама попросила…
Сонная ворона свалилась с ветки и бешено забила крыльями.
— А куда девался сын лесника?
— И он тоже здесь…
Старик подошел к могиле, поднял несколько соломинок, упавших с телеги Васыле.
— Большая была любовь… Красивые были оба. О них и песню сложили…
У старика дрогнул голос, и он, качая головой в такт, допел песню уже про себя. Потом передвинул за поясом топор и не спеша зашагал прочь. И долго еще мелькала меж стволами древних дубов его белая рубаха.
— Видели, до чего доводит любовь? — в ужасе спросил Скридон.
С обеда ни у кого крошки не было во рту, и, хотя перед приходом старика многие уже стали развязывать свои котомки, теперь никто не брался за еду. Сидели молча, каждый думал о цаулянке. Из глубины засыпающего леса доносился шепот, тихий, как колыбельная песня. Дубовые стволы таяли в ночной темноте, и откуда-то снизу слышались глухие удары топора.
Скридон взял свою котомку и стал укладываться спать.
Скоро и остальные улеглись. Георге лежал, вытянувшись под телегой, и думал о цаулянке. Представлял ее себе, как она идет по лесу, стройная, красивая, и ветер почему-то тоже ласкает ее щеки прядью курчавых волос.
Кряхтя, вылез из своей постели Скридон, снял колесо, соскоблил деготь с оси и смазал бабку у лошади.
Потом снова лег. Скоро все уснули, и только лошади звучно жевали, изредка позванивая уздечками. Георге приподнялся на локте, отыскал глазами крест над могилой цаулянки. И снова лег. Он лежал призадумавшись, над ним висело огромное, необъятное ночное небо, и дубовые леса о чем-то тихо шептались меж собой. Мир был так таинствен и так прекрасен, что ему захотелось вдруг умереть сию же секунду, умереть вот здесь вот, в лесной глуши, и чтобы даже могилу его никогда не разыскали; чтобы и о нем говорилось в деревне — смертью храбрых, бедняжка, как же, и он смертью храбрых… И в то же время, к стыду своему, ему до ужаса хотелось жить, жить долго, жить вечно, жить столько же, сколько живет земля, потому что он любил ее пахать, любил ее засевать, любил тяжелый пшеничный колос.