Ладонь моя медленно и осторожно заскользила по подлокотнику кресла и наконец коснулась ладони Олега. Я легонько сжал ее и ощутил ответное пожатие. Несколько волнующих минут мы обменивались осязательными сигналами. Но что они означали? Осмелюсь ли я предпринять что-либо, исходя из предположений столь шатких? Понимает ли Олег, что я задумал, или всего лишь отвечает рефлексивно на мою игру и для него это — то же, что добродушная возня на школьном дворе?
Ответ я получил скоро. Он положил ладонь мне на бедро. Тяжелая, грузная, она просто пролежала там долгий миг, словно попав туда по чистой случайности. Но затем начала оживать, массируя мое бедро с нарастающей силой и размахом, с рвением первопроходца. Я отвечал ему тем же, моя неисправимая, неизлечимая левая рука нащупывала сквозь плотную шерстяную ткань Олеговых брюк его отвердевшее лоно.
Удивительно! Прошло почти тридцать лет, а мне по-прежнему трудно передать то совершеннейшее спокойствие, которым прикрывалось мое нервное возбуждение, то ощущение прихода в конечный пункт, неожиданный и все же предопределенный. И пока синематографические призраки разыгрывали перед нами их бесконечно повторявшиеся планиды, мы, парочка шалунов-гимназистов, гладили, нежили и ласкали друг друга — не столько с сексуальной назойливостью, сколько с ленивым довольством: так ласкают скорее кошку, свернувшуюся клубочком на коленях, чем любовника, коего желают возбудить. Все это было, по сути своей, совершенно невинно.
— Ну что же, — сказал мой спутник, когда на экране выцвела последняя серебристая галлюцинация, — должен сказать, жизнь иногда преподносит нам удивительные сюрпризы, тебе так не кажется?
Мы то и дело прощаемся — с человеком, с чувством, с пейзажем, с образом жизни. Музыка и танец, те виды искусства, которые я любил сильнее всего: что они, как не возвышенные воспроизведения вечного ухода, мимолетные ноты или бесстрашные прыжки, тающие на наших глазах, но навсегда остающиеся в сердце? На уязвленном стужей углу Морской и Вознесенского, на оледеневшей площади с памятником Николаю I, Стирфорт протягивает негантированную ладонь. Копперфилд благодарно принимает ее в свои. Заключает ли Копперфилд Стирфорта в кратчайшее из объятий или Олег избирает сей способ прощания сам, без моей подсказки, я сказать не могу, однако слезы, блистающие на его глазах, когда мы отстраняемся друг от друга, навряд ли, думаю я, объясняются одним лишь пронизывающим нас ветром.
— Ладно, для парочки законопреступников мы вели себя, сдается мне, безукоризненно, — говорит он.
Я говорить не могу — только киваю. Олег в последний раз одаряет меня незабываемой улыбкой.
Я смотрю, как он уходит по темнеющей улице. Он не оборачивается.
Посреди витражного стекла нашей парадной двери сияет подсвеченный изнутри тюльпан. Устин снимает с меня шинель и тихо предупреждает, что с тех пор, как Волков вернулся после полудня с Владимиром, но без Сергея, и привез потрясшую всех новость об отлучении благонравного сына семейства от гимназии, в доме очень неспокойно.
Мама, увидев меня, восклицает:
— Ты не заболел, Сережа? Проголодался, наверное, замерз. Иди сюда, иди.
Но тут вмешивается отец:
— Пойдем-ка в мой кабинет.
— Он же наверняка умирает от голода, — умоляюще произносит мать.
— Ужин ему нынче не положен, — говорит отец. — А что ему положено, он отлично знает.
Знаю ли? Поднимаясь вслед за отцом по лестнице, я соображаю вдруг, что провел весь день в бессознательном блаженном неведении каких-либо последствий моего поведения. Полдня я плыл по миру, оставаясь совершенно свободным от него. Теперь мне нужно было всего только рассказать о том, где я был и что делал, и я рассказал, не дожидаясь вопросов и опуская лишь очаровательную нескромность, которую позволил себе, сидя с Олегом Данченко в синематографе.
— Какой-то странный вывих развития, — произносит, когда я заканчиваю, отец. Он вертит в пальцах снятый им со стола слоновой кости нож для разрезания бумаги. — Позволь спросить, связано ли это каким-либо образом с затруднениями, которые ты испытывал в училище? Я надеялся, что смене обстановки и образа жизни удастся исцелить тебя от младенческих причуд. Мы не в состоянии вечно переводить тебя из одной школы в другую. Ты должен научиться жить в мире, каков он есть, как бы тебе это ни было трудно.