— Я понимаю, — ответил я, хотя на самом-то деле ничего я тогда не понимал.
Мне очень хотелось бы сообщить здесь, что, когда неделю спустя я вернулся в школу, мое воссоединение с Олегом прошло без сучка без задоринки, что я любил и был любим, — увы, все сложилось иначе. Минуло несколько дней, прежде чем я снова увидел Олега. Быть может, его изгнали из гимназии на срок, больший моего; быть может, украинское чистосердечие Олега помешало ему сочинить извинения такие же подобострастные и действенные, какими были мои. Этого я так и не узнал. Когда я снова увидел его, он стоял с друзьями в школьном дворе и курил папиросу, словно воспроизводя с жутковатой дотошностью роковое мгновение, пережитое мною неделю назад. Меня он не заметил, поскольку увлеченно рассказывал своим приятелям что-то забавное. Приближаясь к нему с трепещущим от радости сердцем, я уловил несколько слов. И как же они меня ошеломили! Собственно, в течение долгого страшного мгновения я отказывался поверить в услышанное.
Олег заикался. И все, стоявшие вкруг него, от души веселились, следя за его преувеличенными стараниями одолеть непокорный согласный звук. Наконец он сумел со взрывным облегчением выпалить слово, давшееся ему с таким трудом: «Т-т-тирания!»
И следом — совершенно нормальным, собственным своим голосом объявил:
— А теперь я покажу вам, как окосевший от шампанского Набоков пытается съесть пирожок.
К этому мгновению Илья, которого я всегда считал достойным мальчиком, уже увидел меня и попытался, лихорадочно жестикулируя, предупредить Олега о моем приближении, однако Олег не останавливался. Тогда Илья, отчаянно округлив глаза, сообщил:
— Сергей идет.
Олег повернулся ко мне.
Любовь, печаль, мольба о прощении, стыд, презрение — так силился я понять, что же читается мною в этих вероломных, усеянных золотыми блестками глазах.
5
— «Я неистово люблю душу Олега, — презрительным тоном прочитал вслух отец. — Как я люблю ее гармонические пропорции, радость, которую она получает от жизни. В висках моих стучит кровь, я таю, точно школьница, и он знает это, я стал отвратительным ему, и омерзения своего он не скрывает. О, это так же бессмысленно, как влюбленность в луну».
Отец отложил дневник.
— Согласись, что это на редкость глупо, — сказал он.
Тайный дневник мой нашел — совершенно случайно — брат. Прочитав мои пылкие слова, он показал дневник нашему домашнему учителю, а тот немедля передал его отцу.
— Я не сказал бы, что написано так уж хорошо, — согласился я.
— Речь не о слоге, Сережа. Чувства, выраженные здесь, настолько прискорбны, что этого никакими прекрасными словами не искупишь. Итак, ты вбил себе в голову, что любишь этого Олега?
— Я пишу роман в духе Белого. Это всего лишь наброски к нему.
Отец ударил кулаком по раскрытому дневнику, лежавшему перед ним на столе:
— Не принимай меня за дурака, Сережа.
— Я мог бы придумать ложь много более убедительную.
Отец сверлил меня презрительным взглядом.
— Ну хорошо. Слова эти предназначались лишь для меня одного. Но даже если бы я не написал их, чувства мои остались бы прежними.
Презрение, горевшее в глазах отца, начало гаснуть.
— Мне давно уже известно, — с печалью произнес он, — что в роду твоей матери и в моем присутствовала склонность к этому пороку. Я надеялся, что моих детей она не коснется, но, как видно, коснулась.
— Я не понимаю, о каком пороке ты говоришь, — неуступчиво ответил я. То, что самые излюбленные мои чувства могут считаться порочными, мне никогда и в голову не приходило.
Отец откашлялся, помолчал и страдальческим тоном произнес:
— Я говорю о твоем дяде Руке.
— Но в дяде Руке нет ничего дурного, — возразил я.
— Сережа. Твой дядя Рука, может быть, и очарователен, — сказать по правде, он полон своеобразного обаяния, — боюсь, однако, что аи fond[15] он человек одинокий и глубоко несчастный. Его нелепый переход в католичество — это, увы, не более чем последняя из попыток искупить те греховные наслаждения, к которым временами толкает его плоть. Я никому не пожелал бы жизни такой же мучительной, как жизнь твоего дяди. Или, уж если на то пошло, моего брата Константина. Наблюдения за людьми, обреченными на подобную жизнь, довольно, пожалуй, для того, чтобы усомниться в существовании благого божества. И, позволив этой склонности беспрепятственно развиваться в моем сыне, я проявил бы такую же преступную халатность в исполнении долга любви к нему, как если бы закрыл глаза, обнаружив у него страшные симптомы тифа или туберкулеза.