И поднялся, и сел, но тут голова его качнулась, и вновь окружило его душу тёмное безпамятство. Потом привиделось ему, что люди из Замоскворечья бегут в Кремль стройными рядами, крича дружно: «Поляков бей! Поляков бей!» — а он между ними, бегущими, сидит на земле и говорит: «Нет, братцы, не выйдет у вас ничего! Поскольку царя на Москве нет, вам не победить, а царя на Москве не будет, пока вы не победите. Хитро сказал, да? Так-то! Распутай загадку, кто сможет!» Бегущие остановились, желая послушать, что это он такое говорит, и он поднял палец, готовясь сказать что-то важное, но горло его захрипело, и он понял, что сказать-то ему в сущности нечего. Замоскворецкие жители почтительно ждали, а он сидел с поднятым пальцем, шлёпал губами и молча ужасался: «Нечего сказать! Нечего сказать!» Они махнули руками и начали расходиться, а он всё сидел и сидел неподвижно и всё повторял про себя: «То-то, подьячий! Нечего сказать тебе!» И заплакал Сильвестр Афанасьевич от горечи и безсилия, и от плача своего вновь очнулся.
Над ним склонились трое: бабка Манешка, монашек и белобрысая девица в красивом дорогом платке, накинутом на плечи.
— Сказать-то мне им нечего! — отчаянно выкрикнул Сильвестр Афанасьевич, — Слышь, отче, беда-то какая!
— А чего тебе говорить? — растерянный монашек облизал губы, — Ты, брате, лежи себе, поправляйся. А говорить, допустим, тебе вовсе и ни к чему.
Белобрысая девица как-то странно улыбнулась и сказала: «Ну, красавчик какой!» — чем весьма всполошила старуху.
— Иди, Нюрочка, иди, родненькая! — затараторила она, — Нечего тебе тут делать, иди платьице своё дошей, — платьице-то красивое какое начала шить, — иди, иди, не мешай нам! — и вытолкала девицу прочь.
— А мы с ним поженимся! — сказала девица, уходя.
— Ты, батюшка её не слушай, — смущённо пояснила старуха Сильвестру, — она у нас головкой плоха. Как злодей-то её сестрицу зарубил — да прямо у неё на глазах, — так она с тех пор и повредилась. Сперва совсем ничего не понимала, потом начала отходить понемножку.
— Заговорила впервые! — заметил монах.
— Правда ведь! — обрадовалась старуха, — Я и не заметила! Четыре месяца от неё словечка не слыхали, а тут вот заговорила!
Сильвестр не понимал, кто заговорил, кто кого зарубил, кто повредился в уме, и это его слегка раздражало.
— Ты кто, бабка? — спросил он старуху.
— А я, батюшка, выходила тебя, — пояснила Манешка с достоинством, — сколько ночей не спала, сколько трав на тебя извела, — лишь бы выходить боярина!
— Нет, ты кто? — снова спросил Сильвестр, и, подумав, что выходит грубо, добавил: — А вообще-то, спаси тя Христос! Отплатить-то мне нечем, вишь…
— Я здесь живу, — втолковывала ему Манешка, — я тутошняя, Манешкой меня кличут, Манефой Тимофеевой, а вот это — гости мои: Черноболотного монастыря послушник Агафон…
— Свято-Григорьевской Черноболотной обители… — уточнил монашек.
— Ага, Свято-Григорьевской, а эта, болезная — она боярская дочь, Анна Несторовна Красногорская, вот! Мы уж её по-нашему, по-деревенски, Нюрочкой кличем, — опять же, и на головку слабая… Две сестрички их было: Агафья Несторовна, старшая, да Анна Несторовна, младшая, только Агафью Несторовну злодей, вишь, зарубил…
— Какой злодей?
— Да вот, на печке спит, атаман донской, Филька-Пьяница… То бишь, Филипп Филиппыч, — ну его! Он спит всегда, ты его не бойся.
— А ты-то кто, брате? Назовись! — потребовал монашек.
— Московский житель, Сильвестр Афанасьев Руковицын, подьячий государевой службы! Шёл из Москвы прочь, куда глаза глядели, пришёл к тебе, знать на то воля Божия была! — со всей возможной бодростью доложил Сильвестр, — Я, бабка, прощения прошу, что незваным к тебе заполз, да и расплатиться не могу. Ты уж н пеняй на грешника. Только, с другой-то стороны, я ведь к тебе в гости и не напрашивался, и леченья твоего не просил, — так-то, сударыня!
— Не просил, да получил, сударь мой, тем и будь доволен! — старуха, видимо, рассердилась таким словам. — Может, оно тебе и любо — в лесу мертвяком лежать, да волков собственными потрохами кормить, а только нам-то со стороны на такое смотреть не дюже любо! Мы люди не московские, не знаем, как там у вас заведено, а у нас такой обычай: коли тонет человек, мы его на берег тащим, коли горит, так пламя заливаем, — вот оно как!
И, ворча, пошла она варить зайца, которого добыл для московского гостя мужик Пахом. Брат Агафон уселся возле сильвестровой постели на табурет и, прихлёбывая разведённое в кипятке варенье, молча созерцал болящего: реденькие его русые усики, измятую бородку, — молод совсем, да худ, да ростом мал, да измочален донельзя и болезнями, и долгими горькими думами.