Очень обрадовался Сильвестр Афанасьевич такому предложению. На пару и с собакой идти легче, не то, что с человеком. А этот, кажется, свой: всё понимает, и знает, какая сила погнала Сильвестра от родного дома, от любимого московского двора. Тоже какие-то задумки имел: вот, о пострижении, небось, мечтал, о житии постническом, о подвиге молитвенном… Уже, поди-ка вторым Сергием Радонежским себя видел, а тут — на тебе! Пинком под зад, монастырь — в тартарары, да ещё и не накланяешься за то, что жив остался. Это очень понятно. От радости Сильвестру Афанасьевичу стало спокойно на душе, а вслед за спокойствием пришла дремота, и хотя брат Агафон ещё что-то говорил, и, судя по движениям губ и бровей, что-то очень важное и интересное, но следить за его речью уже мочи не было. Сильвестр уснул.
Проснулся он, вероятно, на следующий день. Страшно хотелось пить. Он долго ждал, что кто-нибудь поднесёт к его губам жбан квасу, как это бывало все минувшие дни, но на этот раз подобное не совершилось. Тогда, сквозь дурноту и слабость поднялся он на ноги, постоял, покачался, понял, что идти может, и пошёл. И сразу наткнулся на лавку, где спал кто-то, накрытый поверх тяжёлого тулупа узорчатым красным платком. Сильвестр ткнулся слабой рукой в платок, под тулупом заворочались и тоненько вздохнули. Край платка отогнулся и Сильвестр увидел давешнюю девушку, боярскую дочь Нюру Красногорскую, слабую на головку. Во сне странное болезненное выражение сошло с её лица, и теперь оно было чистым и безмятежным: брови чуть приподняты, как бы в печали, губы чуть подрагивают, обещая то ли улыбку, то ли всхлип, волосы, чуть темнее цветом кожи лица, несколько растрепались со сна… Сильвестр засмотрелся на спящую: не то, чтобы залюбовался, и не то, чтобы изучал Нюрины черты, а просто, отвыкнув видеть что-либо, кроме бредовых видений, рад был отдохнуть взглядом на чем-то живом, добром, дышащем…
Тут глухо хлопнула обитая войлоком дверь и брат Агафон с порога укоризненно закричал:
— Ты чего, брате, на боярышню пялишься! Не торжь! Не трожь! Куда глаза выпучил?
— А я, разве трогаю? — удивился Сильвестр отступая от Нюриной скамьи. — Я ж ничего — я посмотрел только.
— Знаем вас! — сердился Агафон, ставя в угол колун, и высыпая перед печкой охапку дров, — Только на ноги поднялся, сейчас к девке попрыгал! Боярышня почивают после обеда: у них заведено так, — и на ту пору глаза на неё пучить никому не позволительно. — Помолчал и добавил: — А у тебя, к тому же, жена в Москве. И дети малые.
— Какая жена! Ты что, брате?! Кто тебе сказал?
— Нету жены? — недоверчиво покосился послушник, — Что ж ты так? Уж не отрок, мог бы и жениться.
— Так ты ж не посватал мне никого, вот я и хожу бобылём! — усмехнулся Сильвестр. — Не бойся, брате послушниче, мы своё место понимаем, за боярскими дочками не бегаем. А только приятно на хорошее лицо посмотреть, когда из могилы-то выберешься! Мы не в монастырь готовимся, нам немножко можно. А что это — как будто рычит кто-то? У вас собака в дому живёт? Или нет — уж не медведь ли?
С печки кто-то рычал, хрипел, гулко, с подвыванием, охал. Агафон в досаде плюнул:
— Филька просыпается. Надо скорее за бабкой идти.
На печке тяжко заворочались и вдруг наружу свесилась огромная косматая голова в шапке серых плотно свалявшихся, клочковатых волос, глянули два диких бессмысленных белых глаза, выпучились две тугие, красно-лиловые щеки, раскрылся вислогубый рот:
— Ба-а-абка!! Браги неси!!!
Манешка уже вбегала в избу, неся горшочек, прикрытый чистой белой тряпочкой:
— Сейчас, сейчас, батюшка Филипп Филиппыч! Не прогневайтесь! Откушайте! На здоровьице!
Толстопалая ручища выхватила у бабки горшочек, опрокинула его в пасть, — что-то булькнуло, дробно бабахнула отрыжка, эхом прокатилась по избе нехорошая брань, пустой горшочек полетел в стену, Агафон прикрылся рукой от осколков. Потом на пол с печки легко, бесшумно спрыгнул быкоподобный детина и босиком побежал на двор.
— Готовь, бабка, добавку! — заметил послушник. — Сегодня одного горшка мало будет.
— У меня уж готово! — Манешка достала откуда-то ещё один горшок, понюхала, мучительно покривилась, и прикрыла его белой тряпочкой.
— Я что-то не пойму, — спросил Сильвестр, — Кто же это таков? И почему вы его тут держите? Это же он Нюрину сестру зарубил? Правильно?
— Зарубил, зарубил! — подтвердила Манешка. — Злодей он и разбойник!
— Тогда зачем же ты его здесь держишь?
— А кто ж его выгонит? Мне не под силу, а мужиков у нас в деревне не осталось почти. Один Пахом-охотник, да ещё четверо старичков. Остальных всех поляки порубили. И Пахом-то почему спасся? Потому что в лесу на ту пору был. А Филипп-то Филиппыч…