Однажды ночью, уже под утро, сочинились стихи. Крепко сомкнутые веки загорелись, как это бывало перед слезами; он сжал их еще крепче и прошептал беззвучно:
Он взял карандаш, тетрадку — и вдруг запнулся: хотелось продолжать по-русски, но какая-то робость, стыд какой-то мешали. На языке чужом получалось словно бы не от себя и потому не так страшно.
Он писал, прилежно склонив набок ушастую голову, не замечая иронически блестящих глаз проснувшегося Соймонова. С первым ударом колокола он сунул листок в тумбочку и поспешил в пустую умывальную.
На немецком он, по своему обыкновению, погрузился во французский роман. Усыпительно лопотал что-то добряк Лампе, старенький остзеец, обожавший каламбурить по-русски; прилежно шелестели переворачиваемые учениками страницы.
Вдруг он вздрогнул: смех и шепот слышались вокруг; он явственно расслышал свою фамилию; его толкнули сзади и передали какие-то бумаги, сколотые вместе. Он выхватил свои стихи с пришпиленной к ним карикатурой, изображающей отрока-переростка в девических панталончиках, держащегося за подол томной барыни с развернутым парасолем. "Баратынский с дражайшею маменькой", — прочел он слова, выведенные стрельчатым почерком Соймонова.
Он быстро обернулся: Соймонов пялился на него, широко осклабляя щербатый рот.
Жаркая краска ударила ему в лицо; он схватил обидчика за горло.
— Господин Баратыский! — громко возгласил учитель. — Пошаласта к кафедре!
Глядя под ноги, но не видя ничего, он пошел по ступенькам.
— Французу нипочем не взойти, — внятно сказал голос Соймонова.
Евгений споткнулся и рухнул на вытянутые вперед руки. Ладони больно корябнуло и обожгло. Дружный хохот грянул за его спиной.
— У тебя глаза не плоски. Аль не видишь: тут доски? — заметил немец. Новый взрыв смеха сопровождал эту неуклюжую эпиграмму.
Старичок крикнул рассерженно:
— Я не позфоль! Здесь не феатр! Коли ты не имеешь твердые ноги, то, пошалуй, стань на колени! Шиво!
Униженье длилось недолго: прозвенел звонок на рекреацию, и юный инсургент был прощен.
Но мгновения, проведенные на коленях, ошеломили его.
Гул неурочной осенней грозы сливался с глухим, ухабистым шумом проходящего по недальнему шоссе войска.
Гром двинулся широким угловатым изломом — как бы очертив путь медленно проблиставшей за окном молнии. Стекло томительно прозвенело. Огарок свечи, тайно зажженный под кроватью, погас — и сразу же усиленно зашевелились звуки, обрадованные воцарившейся тьмой. Внятно зашуршали жалюзи; деликатно заскреблась в половицу мышь; заскрипела кровать в дальнем углу дортуара.
Но гром откатился, и постепенно стихнул шум, производимый удаляющимся ополчением. Тревожная ночная жуть стиснула сердца мальчиков.
— Спишь, Баратынский?
— Нет.
— Тогда слушай…
И Павлуша Галаган, сын орловского дворянина, принятый в пансион сверх предусмотренного комплекта благодаря хлопотам знатной петербургской родни, начал рассказывать бесконечную одиссею своего путешествия в столицу:
— И вот папенька отправился со священником в свой кабинет. Папенька показал написанную мною молитву, где я выразил всю мою скорбь и где молил бога допустить меня в ряды защитников отечества.
— Ты уже говорил об этом, Поль.
Павел, не смущаясь перебивкой, продолжал как по писаному:
— Папенька исповедался и приобщился святых тайн. Повестили крестьян, и в нашей церкви собралось великое множество народу. Отец вышел после обедни во двор и прочел воззвание. Он приглашал каждого по возможности пособить государю в общем бедствии деньгами и вызывал охотников идти против врага. Он еще сказал так: "Сам я, семидесятилетний старец, пойду перед вами и возьму с собой на битву сего отрока, единственного моего сына…" Тут голос его пресекся.
"…Боже, какая обида! — думал Евгений, переворачиваясь на живот. — Как жаль, что я очутился в этом Петербурге, в этом мерзком немецком пансионе!"
— Всего было собрано до пятисот рублей. Управляющий вместе с конторщиком записали имена жертвователей. Но охотников, кроме старого Варфоломеича, никого не сыскалось…
20
Матушка, я хотел бы восславить добродетели, дарованные вам при рождении божественной десницей. Возможно ли устоять, созерцая вашу доброту, вашу кроткую, нежную душу, ваш ум, вашу красоту? Мне приходят на ум имена Флоры, Венеры, Психеи, Минервы и Авроры, но увы!..
Не кощунственно ли сравнивать с чем-либо существо столь правдивое, прекрасное и доброе…