Выбрать главу

— Извини, мон шер: Сашенька опять обижает Левушку, а глупая нянька хихикает с камердинером.

Настасья Львовна шумно выпорхнула за дверь.

Он грузно понурился над столом. Вдруг представилось, что сюжет повести не Дельвиг рассказывал, а он сам высмотрел; вытащил у города, скитаясь по улицам, рассеянно и напряженно пялясь в лица прохожих, в окна, мерцающие сквозь туман и снег робким подвальным светом; в окна, расточительно бьющие блеском высокого бельэтажа. И за каждым стеклом мучилась и ликовала жизнь, и странно роднились и рознились людские судьбы — как враждующие и жаждущие братства народы. И за прозрачною, но непроницаемой, как стекло, преградою русский аристократ тосковал о католическом Риме, откуда обращал завистливые взоры в сторону восставшего Парижа великий польский изгнанник… И все ежечасно мешалось, менялось в мире, страшась метаморфоз — и ища их.

Но Дельвиг не об этом рассказывал. Фабула его повести касалась лишь его окна, его судьбы. Он не собирался публиковать ее. Он не любил откровенничать, особенно после женитьбы своей.

…Конечно, она его не любила. Она не могла любить его. Он был мягкий, пушистый, теплый; она, стеклянная, холодная, жадно тянулась к пламенному. Сначала был Пьер Каховский — она увлеклась, увлеклась страстно, самозабвенно, как с простодушной горячностью утверждал сам барон, еще жених, гордящийся романтическим прошлым невесты… Самозабвенно — однако ж не забыв о благоразумии, о покое душевном. И отказала, убоявшись отца, а пуще — нешуточной огненности избранника своего. И словно в магический кристалл глядела: страшно погиб Пьер.

А выйдя замуж за теплого добряка — вновь потянулась стеклянными пальчиками к жару, к свету слепящему. Но опытный ловелас Вульф сам оказался холоден. И тогда явился юный гость — Серж, брат, разрушитель братства.

Таков он, роман Дельвига. Смерть повершила замысел.

Настенька вошла, села на канапку. Странно, с какой-то неясной просьбой посмотрела… Милая, милая! Сколько теплой прелести в высоких, мягко округленных скулках, в заботливых, широко рассаженных глазах и пушистых, пахнущих сеном локонах — во всем ее некрасивом и прекрасном облике!

— Не смотри на меня, пожалуйста, — тихо попросила она. — Ты же знаешь, у меня глаза на болоте. Третий день плачу и плачу… Что же дальше в повести бедного барона?

— Не помню, радость моя. Решительно не помню.

XXVI

Небо, предчувствуя весну, разнежелно золотилось на западе. Новые Триумфальные ворота блистали четырьмя Славами, летящими над недостроенными арками. Чугунные аллегории, маслянисто озлащенные закатом, и фигуры славянских воинов напомнили Петербург. И сжалось сердце: холоден и пуст Петербург без Дельвига…

Лакей, торчащий у яркого подъезда, ловко подскочил, с лихим треском откинул ступеньку кареты. От лакея разило редькой: холера была еще близка.

У занавешенного гардиной окна стоял Пушкин с опущенным чубуком, длинным, как шпага. Проворно обернулся на шум шагов; обнял, расцеловал в губы. Он был изжелта-бледен, но зубы сверкнули крутым блеском.

— Я смотрел, как ты высаживался. Строен! Восхитительно строен! Тебя и годы не гнут…

Презрительно сощуренным взглядом смерил пустую залу и потребовал у важного, как генерал, трактирщика самый тихий кабинет.

Лебезливый лакей с накладкой из крашеных волос провел в угольную комнату с низким потолком и двумя приземистыми столами. Пушкин вновь прищурился; болезненно передернул плечами:

— Усыпальница. Гробница фараонова… А, черт ей щур!

Явились чопорный, колко настороженный Вяземский и покачивающийся, как на палубе, Языков.

Пушкин устало вытянул ноги в нечистых, со сбитыми каблуками сапогах.

— Ваше сиятельство, — вкрадчиво обратился к нему лакей, — прикажете цыганам взойти? Танюша здесь. — Он хихикнул. — Так и взвилася, как прознала о приезде вашем.

— Танюша, — повторил Пушкин и улыбнулся блуждающе. — Нет, любезный.

— Тризна, — сказал Языков и горячо дохнул вином.

— Да, — задумчиво кивнул Пушкин. — В наши ряды постреливать стали.

Молча выпили водки. Не дожидаясь лакея, Языков стал разливать сам и смахнул бокал на пол.

— Вот каковы гуляки нынешние, — заметил Вяземский серьезно. — Уронить уронил, а разбить уже не смог.

Языков сбычился, выставив плотный упрямый лоб.