Он велел кучеру свернуть на проселок. Спустились в лядину, поросшую приземистым, уже пожелтелым тальником и олешником; слева, на голом юру, замаячила каланча минарета, тоскливо высящаяся над скопищем плоских кровель. Арбы и кибитки тесно громоздились внизу, как бы готовясь защитить селенье от подступающего неприятеля. Он невольно поежился: сейчас ринется к дороге целое полчище собак — непременная принадлежность татарского сельбища, усиливающая колорит какой-то первобытной, кочевой дикости… Но ни одна собака даже не пролаяла вослед.
— Голод. Смерть, — тихо проговорил он.
— Ась? — спросил кучер.
— Ничего, любезный. Гони побыстрей.
Сашенька играла на фортепьяно что-то грациозно-грустное.
— Где маман?
Дочь, досадливо нахмуря властные материнские брови, оторвалась от клавиш.
— Маман ушла в деревню.
Да, ежедневно об эту пору Настенька в сопровождении камердинера обследует дворы хворых крестьянок, раздавая лекарства и конфекты.
Он стегнул себя по запыленному сапогу стеком и решительно прошел к тестю.
Лев Николаевич сидел за любимым своим французским столом и пил кофий. В круглую доску красного дерева было врезано эмалевое блюдо: задумчивые китайцы наслаждались чаем и пляской танцовщиц. Четыре черноликие эфиопки — память египетских походов Бонапарта — терпеливыми затылками подпирали столешницу.
Энгельгардт поднял седогривую голову и милостиво кивнул, приглашая сесть рядом. Евгений, краснея и тщательно подбирая выраженья, сказал о своем намерении купить для крестьян две тысячи четвертей ржи. Тесть, насупившись и засопев, погрузился в созерцание эмалевых китайцев. Помолчав с минуту, он встал, мягко отстранил протянутую руку зятя и, опираясь на палку, направился к кабинету. Евгений собрался было уже уходить, досадуя на старого бурбона. Энгельгардт остановился на пороге и сделал знак, приглашая зятя взойти.
Сухонько пощелкав на костяных счетах, что-то вычтя и что-то умножив, он объявил скрипучим, тоже как бы костяным голосом:
— Сорок тысяч серебром.
— Но жизнь несчастных мужиков, я полагаю, тоже стоит чего-то.
— Сорок тысяч серебром, — повторил старик жестко, словно отказывая наянливому просителю. Громко сморкнулся в зеленый фуляр и зевнул, давая понять, что совещание окончено.
К обеду, однако же, он вышел и был отменно любезен.
Воспользовавшись блаженной размягченностью, обволакивавшей тестя после второй любистковой рюмки, Евгений сказал, что с ближайшею почтой попросит мать выслать половину необходимой суммы, так как своей доли по разделу имения он еще не брал.
— Я уже повестил прикащика, — ответил Энгельгардт и погладил огромными скрюченными пальцами руки дочери. — Я порешил продать Арцыбашевым березовую рощу.
Рожь была куплена; каймарские мужики благословляли старого барина. Но житье в доме благодушного тестя стало докучать Баратынскому. Воспользовавшись первопутком, он отбыл с женою в Казань.
Восточная столица переживала истинный ренессанс: сбор средств для голодающих проходил с огромным успехом, благотворительные балы и спектакли будоражили Казань.
— Настенька, но какое омерзительное кощунство! Нет, ты послушай только, ангел мой:
"Давно город наш не был так богат удовольствиями…" Слово найдено с необыкновенным талантом, а? Богат. Богат удовольствиями средь нищеты и горя… "Давно не веселились мы так радушно. Собрания, балы, маскарады, театры, благородные спектакли следуют беспрерывной цепью одни за другими и сталкиваются так, что затрудняешься в выборе наслаждений…" Каков стиль, милая! Булгарин позавидует.
— Не гневись на мою бедную Казань. Опять она тебе не угодила.
— Слушай, слушай, Настенька. Вывод умопомрачительный — в духе нынешнего Полевого: "Как сладостно для сердца русского видеть, что Русь святая среди крамол, волнующих почти целый свет, преуспевает в наследственных добродетелях и, изменяясь, по непреложному закону времени, в нравах и обычаях, остается неизменною в своих доблестях!"
Он скомкал газету и сошвырнул ее на пол. Лицо огрубила гримаса тяжелого отвращения, углы губ уныло опустились.