Начинался сентябрь, сухой и погожий, с легкими хрусткими утренниками и такою высокой, такой прозрачной синевою небес, что душа сладко маялась невнятной печалью, жаждою неопределенного счастья, тоскою по какой-то неведомой деятельности.
Пятого утром он отпросился у Настеньки в город и к обеду был уже в Казани.
Он не захотел останавливаться в городском доме тестя, а велел ехать в гостиницу Дворянского собрания, в тихий Петропавловский переулок.
Гостиница, окруженная сонными маленькими домиками, была почти безлюдна. Небритый припухший ротмистр — верно, ремонтер — встретил его на лестнице и, изысканно поклонившись, осведомился, не желает ли мосье сразиться по маленькой в бостон; Баратынский со столь же изысканным поклоном отвечал, что нет, не желает. Припухший ротмистр обиженно чмокнул и, кивнув уже с откровенной нахальностью, хлопнул дверью своего нумера.
Отобедав в гостиничной ресторации, он вышел прогуляться. Двор был пуст, лишь допотопный, но свежелакированный дормез горбился под раскидистой липой.
Он перекрестился на изящную махину Петра и Павла и спустился к Проломной.
Во втором этаже большого щербаковского дома продавали привезенных из Москвы птиц. В просторной темной комнате царила невообразимая кутерьма звуков: пенье, свист, щелканье и чиликанье перебивались бранчливыми выкриками покупателей и меланхолическими замечаньями знатоков, толпящихся у прилавка. Попугай с растрепанным перламутровым хвостом ругался дураком; ученый скворец то заливался по-соловьиному, то подражал флейтовым стонам и кошачьим воплям иволги. Средь всего этого содома невозмутимо сидел на перевернутом лукошке хозяин, щуплый мужичонка, и покуривал едчайшие корешки.
Он купил для маленькой Машеньки ярчайшую лимонную канарейку и, велев камердинеру снести ее в гостиницу, побрел переулком вверх.
Рассеянно озираясь и кланяясь полузнакомым барыням и купчихам, выходящим из модных магазинов, он дошел до подножья университетской горы и, отыскав тропку, памятную по прогулке с Перцовым, поднялся к полукруглой колоннаде и присел на обветшалую скамейку.
"Ераст был прав, — подумал он. — Год с небольшим, а не узнать фуксовского сада".
Обильный репейник победоносно глушил отцветшие кусты штамбовых роз; ободранные на мочало липки жалко светлели телесной наготой стволов, и чья-то коза усердно щипала травку, высоко взросшую в стенах разрушенной оранжереи.
Солнце, ущемленное скатами холмов, грузно садилось за Волгой. Ровным, пыльным блеском золотилась дальняя степь.
— Как время катится в Казани золотое, — сказал он и быстрыми шагами сошел к Рыбнорядской улице.
Уснул с трудом: ротмистр за стеною играл с отыскавшимися партнерами далеко за полночь. Победные клики, брань и звон шпор пробивали толстую стену, точно звуки неприятельского стана, ведущего осаду затаившейся крепости.
А на рассвете разбудили веселые ругательства, и громкий смех, и бесцеремонное топанье — но уже внизу, под окном. Он в ярости соскочил с кровати и, сжимая лопающиеся от невыносимой боли виски, распахнул обе створки разом.
Запыленные, разбитые дрожки бочком жались к принаряженному дормезу; почтовая тройка, вымотанная долгой и, видно, азартной дорогой, уныло нурила хвосты и гривы. Трактирный человек в поношенной ливрее проворно снимал с запяток сундук и, отдуваясь, тащил к крыльцу. И следом за ним по скрипучим ступеням взбегал Пушкин в шинели с бархатным воротом и в мятой поярковой шляпе.
Он без стука ворвался в нумер, оказавшийся соседним с его комнатой.
Пушкин в длинном глухом сюртуке укладывал на подоконнике большой дуэльный пистолет и потертые записные книжки.
Он живо обернулся; лицо его было бледно и смугло; молодые, едва ощетинившиеся усы придавали ему выраженье мальчишеской забиячливости.
— Ба! — воскликнул он радостно. — Баратынский! Вот не ждал.
Они обнялись. Пушкин, засмеявшись, высвободился из объятия и отступил на шаг.
— А ты изменился, душа Баратынский.
Он прикрыл усы и дернувшиеся губы ладонью; поголубевшие глаза налились внимательным и насмешливым блеском.
— Так правда — ты службу кинул?
— Кинул, Пушкин. Но расскажи, с чем ты пожаловал в Казань?
Пушкин расхохотался.
— Не поверишь, брат Баратынский!
— Неужто дела романические?
— О да! Роман, и преавантюрный… — Пушкин с таинственным видом привстал на цыпочки и шепнул приятелю на ухо: — Предосудительнейший союз — и с кем? С Емелькой Пугачевым!