— Что ж, прощай, друг Баратынский, — Пушкин спрыгнул с подношки и стал рядом с приятелем. — Экий ты верзила в сравненьи со мной, недоростком! — Он привстал на цыпочки и звучно, три раза расцеловал Евгения. — Женке мои поклоны, детям щелчки и безешки. Когда-то еще свидимся? — Он задумчиво покачал кудрями. — Судьба — огромная обезьяна, и ей дана полная воля. Кто посадит ее на цепь и заставит служить нам? Ну — счастия тебе…
Они поцеловались еще раз; Пушкин, подобрав полы шинели, влез на сиденье; ямщик свистнул по-разбойницки, — и тройка, весело пыля, закатилась вдаль.
Впереди была степь, роскошная в блеске осеннего солнца и колкого золота пересохших трав. Налево, к еще зеленой пойме Казанки, сбегал узкий проселок. Там, в часе езды на небыстрых перекормленных лошадях, ждали Каймары, обидчивая и заботливая Настенька, дом, полный детских голосов и ровной хозяйственной суеты.
— Пошел, — тихо приказал он молчаливому черемису.
— Прочти вслух, мон ами. Каракули несусветные. — Тесть протянул пухлое посланье приказчика.
В открытое окно доносилось протяжное скрипенье телег, выстраивающихся у ворот и въезжающих во двор.
Старик Энгельгардт прочно помнил, что в его подмосковной недавно числилось полтораста душ, разбитых на семьдесят пять тягол. "Недавно" понималось Львом Николаевичем протяженно — это могло быть и пять и двадцать лет тому. Погруженный в составленье мемуаров о своей ратной молодости, он сызнова переселился в бурные времена Екатерины и ее наследника; нынешняя обыденность представлялась ему скучным миражем. Московский дом был тих. Усыпительно жужжали мухи, осторожно потрескивали рассохшиеся половицы. Дочь Настенька рожала, добрела и во всем покорствовала отцу; дочь Сонечка хорошела и играла на старинных клавикордах. Зять прилежно читал, занимался деревенскими делами, переча редко и необидно. Правда, неисцельно недуговал сын Пьер, но содержался он в хорошей дорогой больнице и на далекой окраине, так что вспоминать о нем можно было нечасто.
Цифры "полтораста" и "семьдесят пять", круглые и кратные, укладывались в голове удобно, как пузатый разборный самовар в походном сундучке, обшитом телячьей кожей.
Меж тем по новой ревизской сказке в подмосковной числилось уже лишь сто осьмнадцать душ, и тягловых, способных что-то платить, оставалось не более пятидесяти. Зять говорил об этом и советовал сбавить оброк, дабы не разорить нищающих мужиков окончательно, — но старый Энгельгардт, погруженный в былое, рассеянно внимал голосам насущности.
Оброк, собираемый медью, меняемой затем инвалидом-приказчиком на ассигнации, представился Евгению длинною, от Муранова до Чернышевского переулка протянувшейся дорогой, вымощенной жидко поблескивающими медяками…
Он читал:
— "При сем препровождаю достального аброку до марта месица иядьсод пядьдесяд три рубли золотом;.." Достального — это, вероятно, он от слова "достать" произвел.
— Плут знаменитый, — благодушно молвил Энгельгардт.
— Вы же знаете, Лев Николаич, что приказчик отменно честный человек, бывший солдат ваш."…Осигнациями будет пядьсод рублей, а пядьдесяд рублей промену на них"" Это грабеж чистый! Простой народ никогда не ведает определенной цены ходячей монеты. Лаж растет непрерывно, и этим бессовестно пользуются менялы.
Лев Николаевич в знак согласия важно качнул массивною головою.
— "А исчо на свечи в Церкви дано шисьдесяд капеек, да Ферапонту Симову на толуб шешнадцать рублей: зима была дюже холодная, старик замерз сафсем…" Этот старик, кажется, тот искусник столяр, что с внуком мне березовый стол сработал?
— Не упомню, мон ами.
— "А исчо за починку колес в коляске один рупь и за отправку страховых и весовых семь рублей сорок пядь капеек…" Боже мой, каждая копеечка оговорена! Ручей из копеечек!
— Ну и что, mon fils? [136] — любезно улыбаясь, вопросил тесть.
— Сбавьте им оброк, дорогой Лев Николаич! Количество тягол уменьшилось, земля истощилась: суглинок, супесь.
И скудный этот ручеек сякнет — вот-вот исчахнет, и уже непоправимо…
— Да, почва скверная, ты прав. И обман повсеместный. — Тесть раздраженно постучал перстнем о стол. — С этим хамовым народом по-военному надобно. А ты балуешь. Знать, забыл, как по службе держаться подобает. — Он приподнялся с кресел, громоздкий и ребристый, словно поставленный на попа елбот [137]. — Но твоя правда — разоряется именье. Займись, дружочек, Мурановом.
Одноэтажный дом огруз в землю, обветшал. Тесовая кровля, темная, с могильной прозеленью, протекала в нескольких местах; с матиц, изъеденных древоточцем, сеялась белесая мучица.