Комнаты располагались неудобно, вереницею. В гостиной стояли неуклюжие кресла в пыльных чехлах, ломберный столик, крытый зеленым, траченым сукном, и кряжистый дедовский буфет, полный фарфоровых чашек английской работы, меж которыми царственно высились два матовых штофа с вензелями Екатерины Великой. Остальные комнаты были заставлены кое-как и чем попало.
Перед крыльцом на почернелых лафетах возлежали две чугунные пушки. Во дни тезоименитств из них производились салюты. Отставной генерал-майор надевал все свои ордена и медали и, важно умиляясь, любовался дочерью Сонечкой, поджигавшей запальные фитили и с пугливым хохотом отскакивавшей от грозно рыкающих страшилищ.
Дом ему не нравился, но окрестности очаровывали. Особенно славный вид открывался с балкона: овальный пруд с тремя островками, заросшими ивняком, бывал светел в любую непогодь, а три холма, ровными ярусами вздымающиеся за ним и разделенные лощинами, напоминали большую летящую птицу.
Весна выпала ненастная, скучная. Настасья Львовна маялась ревматизмами и флюсом. Левушка день-деньской горбился над книжкой и рисованьем. Александрин прилежно разбирала экзерсисы и сонаты; Сонечка помогала племяннице и играла сама, изредка вскидывая глаза, томные от музыки и словно бы остановившиеся перед глубокой водою.
Он отводил взгляд и, угрюмо понурясь, шел прочь.
Вчерашней прогулкой навеялось восьмистишье, восхитившее Настасью Львовну;
— Какая гармония! Как я рада, что тебе полюбилось наше бедное Мураново! — Настенька вздохнула с притворной грустью. — Счастливчик! Наслаждаешься закатами, пеньем птичек. А я все с детьми да переписываю, как приказная крыса.
Она перебеляла стихи для собранья его сочинений, затеваемого хлопотливым Вяземским.
— Пойдем вместе, душа моя, — весело предложил он. И вдруг покраснел, смутясь неискренностью своего тона.
— Ах, милый, но у меня столько дела! И потом — в лесу так сыро еще.
Соловьи запевали в кустах; чем ближе подходил он к речке, тем чище, звонче звучали их голоса, будто радуясь появленью слушателя.
Совсем рядом раздался матовый звон, легкое фарфоровое стучанье — и упоенный, с влажной нежною задышкой, свист. Маленькая птичка, точеная и вздернутая, как пистолетный курок, сидела на цветущей ветке бузинного куста. Соловей пел, словно не замечая приблизившегося вплотную человека, — и другие, замолчавшие было, залились во всю мочь, вторя смельчаку, продолжая его трели и каденции.
Речка уходила в дебри ольшаника, в путаницу бузин и черемух, глубоко мерцая сквозь узлистые ветви и стволы мертвых ветел. Клоки сохлой травы и водорослей, выброшенных разливом, свисали с кустов, придавая берегу вид какого-то первозданного хаоса, и поваленная бурею, ободранная ель напоминала допотопное чудище, обглоданное дикими зверьми.
Незаметно для себя он выбрел к другой речке, более сильной и деятельной, чем сонная Талица. Извиваясь меж берегов, становящихся все глуше и обрывистей, взбыстренная крутым поворотом, она устремлялась вперед, к беспокойному проблеску неба. Мелкая сетка шелковистых струй, будто натянутых нетерпеньем, сверкала дрожаще.
Теченье влекло, просветы закатного неба ширились; за поворотом, за редеющими космами оврага, осыпанными черемуховым цветом, чудилась какая-то небывалая воля. И соловьи пели закатисто, исступленно и перелетали перед самым лицом, восторженно заманивая куда-то.
— Опять весна, опять молодость, — бормотал он. — Славно… Дома Настенька пачкает чернилами пальчики. И Сонечка играет, сутулит плечи детские… Господь да хранит вас, милые мои!
Малахитовые водоросли, подхватываемые сильной струей, опрятно устилали дно. У берега они лохматились ярко, бахромисто, как рукав пляшущей цыганки. Он засмеялся речке и свернул на тропу, карабкающуюся вверх.
Здесь было суше и светлей. Ветерок дохнул памятно, томительно.
— Яблоня зацвела! — догадался он и тотчас отыскал взглядом деревце, обвешанное розоватой кружевиной. — Здравствуй; прелестная дикарка.
Тропинка влилась в просеку, идущую вверх и постепенно расширяющуюся. Ровность ската становилась все приметнее: видно было, что это — нарочитая терраса некогда правильного парка. Налитое закатом небо перевернутой округлой чашей висело над купою лип. Впереди, на гребне второй террасы, полукруг прерывался, впуская голубоватое здание с колоннами цвета лежалой кости. Какая-то усталость чудилась в этой замкнутости дерев, старого дома и неба, очеркнутого скобою спутавшихся крон и озлащенного засыпающим солнцем.