— Папа, а что такое "прям"? — спросил он однажды.
Отец только что вернулся с верховой прогулки. Одет он был, как всегда, тщательно, даже элегантно, хоть и старомодно: длинный голубоватый редингот, желтый жилет и пепельные, в обтяжку, рейтузы. Ботфорты с кисточками, заляпанные грязью, и широкополый цилиндр, надвинутый на лоб, придавали ему вид непреклонной и несколько воинственной решимости.
— Что? — переспросил он и пристально уставился в порозовевшее лицо мальчика.
— Япрочел… у вас в стихе: "Согласье прям его лия…"
— А! Прям! — Отец улыбнулся. — Распря: пря — понимаешь? — Он вдруг нахмурился и покраснел сам. — Но откуда тебе известен этот стих?
Левушка залепетал что-то, готовый расплакаться и убежать. Настасья Львовна отложила мотки гаруса и неодобрительно глянула на мужа.
— Впрочем, да: я ведь просил тебя переписать… Но вообще прошу тебя — прошу кого бы то ни было, — отец раздраженно повысил голос, — в кабинет без спросу не ходить, а наипаче в бумагах моих не рыться.
Вечером он взял на прогулку Левушку. До потемок проскитались в лесу; Левушка, неутомимо расспрашивал о царствовании Иоанна Грозного и Смутном времени. Подняв желтую кленовую ветвь и держа ее, как свечу, перед грудью, он воскликнул:
— Папа, я — Гришка Отрепьев! Я, как тать, как самозванец, пробираюсь сквозь непроходимую чащу! Похоже?
— Весьма. Но кто же тогда я? Какую роль ты мне предоставишь?
— Вы… Вы… — Сын остановился и сосредоточенно зашевелил пухлыми губами. — Вы — Наполеон на острове Святой Елены!
Он рассмеялся и, прижав пушистую голову мальчика к своему плечу, медленно побрел парком к дому, грустно наслаждаясь теплой близостью примолкшего сына и прощальным теплом тишайших сентябрьских сумерек.
И снилось всю ночь что-то теплое, грустно-счастливое — как, бывало, в отрочестве, накануне встречи с маменькой, после долгого и одинокого житья в шумном и враждебном пансионе.
И утром, выйдя до завтрака к берегу Талицы, он залюбовался белыми курчавинами инея, выползшими из низины, и пастухом, дурашливым малым, с видимым удовольствием взбегавшим на заречный холм и хрупающим босыми ногами по траве, матово-серебряной в тенях, неестественно зеленой на свету…
Блеск и хрустальность утра, последний взбег зеленой молодости радостно щемили сердце, кружили голову; он быстрыми шагами вернулся домой.
— Послушай, Левушка. И скажи прямо, много ль тут непонятного?
Отец раскрыл черную кожаную книжку и прочел просто и важно:
Черкнул что-то свинцовым карандашом и продолжал:
Он умолк. Веки, выпуклые и полукруглые, как у большой птицы, вздрагивали.
— Дальше, папа!
— Не скушно? — Отец, рассеянно улыбнулся. — Дальше покуда неясно… Но как — понятно?
— Ах, папенька! Все так… так натурально! Как у Пушкина!
Отец нахмурился и, весело рассмеявшись, обнял его.
Настасью Львовну неприятно поразил заброшенный, вросший в лес парк, но уродливые липы неожиданно понравились.
— Прелесть! Сколько выдумки! Смотри: то деревце было шариком, а это — кубик… Но как безлюдно, как ужасен этот дом! Кладбище, тоска смертная!
Безглавая лиственница скрипела под ветром, словно сетуя на старческий недуг. Балкон, длинною галереей протянувшийся над первым этажом, судорожно перебегал балясинами, темнея в открытом небе над боковыми пристроями, как бы съежившимися под ветром. Упоенье пустоты, высокого холода было в этой обветшалой галерее, в сером небе, опроставшемся от недавно пышных лиственных крон.
— Брр! — Настенька прижалась к мужу, теплая, мягкая в просторном капоте. — Зачем ты привез меня сюда?
Возвращались верхней, почти непроезжей дорогой, выводящей к мурановскому проселку.
— Как хорошо, что я отсоветовала отсылать дрожки! Вообрази, каково было бы возвращаться этим жутким оврагом! И лес какой-то разбойничий — так и кажется, догоняет кто-то…
— Да, догоняет, — пробормотал он. — Непременно догонит.