Выбрать главу

— Что? Да потише езжай, Фадей! Коряги, ветви — того и жди, вывалишься или глаза выколешь… Кто догонит, друг мой?

— Пустое, mon ange. Т_а_к.

— Но какая роскошь погибла! Папенька рассказывал о владельце этого именья, он даже чуточку зазнал его. Говорит, был учтив, как придворный… Папенька уверяет, что при Екатерине и при молодости императора Александра люди отличались учтивостью и великодушием. Ах, да не тряси ты так, Фадей!

— Да, пожалуй, Лев Николаевич прав. Век был иной.

Он улыбнулся мечтательно:

— Я еще учуял последние дуновенья того баснословного времени. Сколько надежд, прожектов! Все жаждали деятельности. Даже я.

— Положим, не всякое действованьё благоразумно.

— Несомненно, ангел мой. Но славно, что кровь кипела и все жили. Даже сонливец Антон. А нынче кто из нас, тогдашних, не уснул? Разве что Пушкин… Знаешь, Настенька, — он успокоительно рассмеялся и погладил ее плечо. — Знаешь, — ты не пугайся только, я так, — но мне иной раз — о, редко, очень редко! — представляется, что смерть…

— Опять! — Настасья Львовна с досадой ударила его перчаткою по руке.

Он продолжая торопливо:

— Смерть — это не предел жизни, а ее недуг. Почти все области бытия нашего заражены ею, и большинство людей лишь играют в живых. А на деле они — Гофмановы куклы, танцующие под заведенную музыку. Ну, не хмурься: ты ведь любишь Гофмана. Истинно существует очень немногое: несколько чудаков, десятка два старых книг, древние деревья. Какие-то фразы, стихи… Или там, — он махнул назад, — эти никому не нужные руины.

— Как мрачно ты настроен, однако, — прошептала Настасья Львовна. Губы ее обиженно дрогнули, а брови сурово соединились на переносье. — Ипохондрия овладевает тобой, едва лишь ты остаешься со мной глаз на глаз.

— Ах, грешно тебе, милая! — Он обнял ее. — Просто я весь погрузился в осьмнадцатое столетье! Я ведь давно сбираюсь написать повесть из времен Екатерины Великой…

— Разве здесь, в деревне, мало тебе деятельности? Разве дом, семья, дети, я, наконец, — голос ее зазвенел гневом и мольбой, — разве все это не жизнь?

— О, разумеется; как ты могла… — пробормотал он.

— Ты намереваешься торговать лесом, ты хочешь устроить ланкастерскую школу для мужицких детишек. Ты искал хорошего учителя рисованья, чтобы посвятить свой досуг живописи. Что же гонит тебя в область мрака, в эту тоску, в эту… ах, как это мучит меня!

— Гонит, гонит, милая. Догоняет, — еле слышно промолвил он. И, обняв жену крепче, сказал громко: — Нынче надо пораньше в Москву. Льву Николаичу вредна осенняя сырость.

XLIII

В середине ноября пришла депеша о смерти Богдана Андреича. Но выехать на похороны он не смог: умирал старый Энгельгардт.

Лев Николаевич кротким помаваньем головы благословил рыдающих дочерей и сбившихся в стайку внуков; сморщив грубое костистое лицо, вперил в зятя мутнеющие глаза и выдавил:

— Сын…

И отошел, вытянувшись, как на смотру.

И было непонятно: то ли умирающий сподобил этим кровным именем зятя, то ли наказывал призреть несчастного своего Пьера.

Месяц они провели в доме покойного, в Чернышевском переулке. Но все здесь мучило и растравляло Настенькину память: столько ушедшей жизни чуялось в закоулках и комнатах просторного обиталища! Столько вздохов и навеки затихшего смеха, столько милых и щемящих сердце запахов еще веяло в его воздухе, что впору было задохнуться слабогрудой Настеньке. И он вывез ее в их новый дом на Спиридоновке.

Жена немного успокоилась наконец, и он позволил себе несколько отвлечься от кладбищенских разговоров и воспоминаний.

Редкие прохожие уклончиво прятали обындевелые глаза в воротники и шали. Пьяный мастеровой в растерзанной фризовой шинели вывалился из дымящегося трактира в переулок; испитое лицо мертвенно лиловело, тупым испугом чернели провалы глазниц… Возок проскрипел навстречу; поскользнувшийся коренник задержал бег гладких гнедых кобыл; в оконце глянуло прелестное женское лицо. Но снежным ветром ударило по стеклу; потемнели, запали блестящие очи, слились с мраком чудные черные волосы, — и почудилось, что белый череп насмешливо качнулся в темной глубине. Черный короб кареты, поворачивающей на Малую Бронную, стал вдруг похож на катафалк, и словно набитое опилками чучело торчал на запятках окоченелый лакей в треуголке… Унтер, морозно звеня шпорами, поспешил к Тверской, неподвижно глядя из-под разлатого кивера тусклыми, как свинцовые дробины, глазами.

— Догонит, — пробормотал он вслед истуканно вышагивающему унтеру.