Изба Конона стояла на отшибе, не только последней в общем порядке домов, а как бы еще отпрыгнув от них и сползши немного в овраг, Черная, с белесыми дощаными латками, прикрывающими расклеванные сороками пазы, она и сама чем-то напоминала старую осеннюю птицу. Лишь искусно изузоренные наличники да свежий охлупень в виде гривастого коня, венчающий крышу, намекали на пристрастье нового хозяина к художествам.
Было темно: Конон сидел широкой спиною к маленькому оконцу, затянутому чисто протертой слюдой, и резал большой деревянный брус.
— День добрый, — молвил барин. — Не помешаем мы тебе?
— Господь вам в помощь, — отозвался старик, привставая и кланяясь. — Почто помешаете? Вы с делом небось, с разговором. А то подовчор пьяный камердин наведался, да еще кое-кого из дворни привел — такую струшню подняли! Указ о хрестьянах, вишь, читали.
Друзья переглянулись.
— Что ж, только дворовые и обсуждали указ? — спросил Путята. — А мужики не интересовались?
— А мужикам что? — Конон поднял на гостей седые, цвета дорожной пыли глаза. — Мужику одно написано: спину гнуть, а в праздник спать да пьянствовать. Никто этого указу не пременит.
— Но сам-то ты что думаешь, Конон? — легкое раздраженье прозвучало в голосе барина. — Тебе-то неужто все равно кажется?
— Мне всякая жизнь всутерпь. Я вольной души человек, — важно и с каким-то неясным укором произнес Конон.
Путята осторожно взял на руки деревянную колоду, отложенную хозяином. Скуластое, лишь намеченное лицо было просто и скорбно. Единственный глаз, открытый ножом резчика, глядел пристально и серьезно.
— Кто это? — полюбопытствовал Путята.
— Будет Христос в темнице.
— Для церкви? Заказали?
— Почто заказали — для себя. — Конон скупо улыбнулся. — Душа работы просит. Сидишь, ходишь, спишь. А и услышишь.
— Что услышишь? — Путята с осторожной усмешкой вперился в старика и тихо положил начатую скульптуру на лавку.
— А зовет. Вабит. Стало — надо пустяки забыть.
Господа молча сели на скамейку. Конон, словно не замечая их, вновь взял липовую колоду на колени и, вооружившись ножиком и стамеской, принялся пытать податливое дерево. Открывался второй глаз на грубом бородатом лике; приотворились узкие, съеденные страданьем губы. Конон запел глуховатым одышливым голосом:
— Ты о Сумери чудесно рассказывал, Конон. О Колокольном бочаге. Вот господин Путята, друг мой, послушал бы о удовольствием.
— Что ж, пусть и он послушает, — согласился Конон, распрямляя большое мощное тело. — При царь Петре было. Полтыщи лет тому, как не боле. Велел царь все колокола на пушки перелить. А у нас тут монастырек стоял и часовня Никиты-мученика. И медный колокол был — голос имел, что другого такого во всей земле не сыскать. Старики сказывали, петь и плакать по-человечьи мог. Как диво такое в пещь отправлять? Не захотели хрестьяне… — Темно-белые глаза старика проблеснули диковатой голубизной — будто в пересохшем лесном русле проступила нежданная вода. — Ночью сняли его, колокол-от, и спустили в бочаг — отсюда близко. Лег он на дно, загруз там, затаился… И сказывали старики: ежель стать на бережку чистому человеку и все худое позабыть, то звон заслышится кудесный и вещий. И все тайны откроются, и все беды отступятся.
Конон строго кашлянул.
— А что колокол тот в бочаге поет, никто не слышал досель. Потому как нет такого человека, чтоб о худом, о суете не размышлял. Даже на одре гибельном пустое думаем.
— Не сетуешь, Николя? В продолженье всего этого странного полуразговора-полумолчанья я все боялся, что тебе, скучно станет.
— Как тебе не совестно, Эжен! Старик чудный.
— Да… Он, не зная того, научил меня многому. Мне долго казалось, что я отделён от простых людей какою-то преградою, что никогда мне не станет понятен их язык, их мысли… Это похоже на то, как я в Финляндии ощущал неловкость какую-то, оставаясь один на один с деревьями, с озером, с тамошним небом. Словно нечаянно присутствуешь при беседе глухонемых, ничего в ней не разумея… Но вот, кстати, и Сумерь, и Колокольный бочаг. Попробуем постоять над ним в полном молчанье, не помышляя ни о какой скверне…
Маленькая Зина прикрывала голову старого кота лопухом — от солнечного удара. Настасья Львовна умиленно наклонилась к малышке и поцеловала в пушистый затылок.