И, любуясь безобидной игрою детей, Настасья Львовна с тщеславным удовлетвореньем думала о том, что скоро она повезет супруга в теплые края, чтобы там благоуспешно лечить его, хворающего загадочной сиятикой в правой руке и рюматизмами в левом боку.
Отъезд задержался из-за непредвиденности: мальчики, играя в Везувий, слишком обильно начинили его серой и селитрой. Левушка, покуда догорал шнур, проведенный в жерло самодельного вулкана, стоял за толстою липой и строгими окриками одергивал младшего брата. Но Николенька, соскучившись ждать смирно, выскочил из-за прикрытья, — в этот момент вспыхнуло и грохнуло, да так, что бугор развалился пополам, а невесть откуда взявшийся камень угодил Николеньке в висок.
Любознательный озорник упал, обливаясь кровью.
К счастью, ранка оказалась неглубокой и неопасной; лекарь наложил на нее скобки, повязал бинтом, смоченным бальзамической смесью, и Николенька встал уже на следующий день.
Но Настасья Львовна, пораженная ужасом, слегла на две недели в сильнейшем нервическом припадке.
Из деревни выбрались лишь в октябре.
С каждой милею становилось теплее. Дилижанс, запряженный холеными лошадьми, катился по прекрасной дороге, обсаженной ровными липами. Левушка, прильнув к окошку, любовался тщательно обработанными полями, окруженными живой изгородью из кустарников и прореженных деревьев.
— Папа, у них пар? — спросил он хозяйственно.
— Нет, милый. У них травосеяние.
— Смотрите, смотрите: целые горы овощей! Какое обилие. Лучше, чем у нас, да?
— Да, несомненно.
— Но почему? — полуобиженно выпятив губу, допытывался сын.
— Видишь ли, мой дорогой, у них нет рабства. — Отец смущенно улыбнулся. — Но ничего, скоро и у нас его отменят. И тогда лучше станет у нас, и они будут нам завидовать.
Настасье Львовне, отвыкшей от долгих переездов, очень докучали первое время зависимость от дилижансовых кондукторов и незнакомые, не всегда приятные попутчики. Но погода все разведривалась, пейзажи за окошком споро катящегося экипажа сменяли друг друга с чудесной быстротой, и вскоре раздражение ее заменилось кротким и радостным вниманьем.
Кенигсберг напомнил ему Гельсингфорс. Гуляя с Николенькою по серо-стальным, изредка взблескивающим колкой желтизною дюнам, он подумал вдруг, что не жаль молодости, что права судьба и радостна будет близкая старость. И море все то же и не изменится никогда: обманчиво гладкое, бодрящее неопределенною волей и избытком чистоты.
Берлин ему не понравился, но Настеньке пришелся по вкусу: город, по ее мнению, ничуть не уступал в красоте Петербургу, но был не в пример аккуратней и порядочной.
До Дрездена ехали по железной дороге. Дети ликовали, даже чинная Александрин без конца высовывалась в окно, так что ветром сорвало с нее желтую неаполитанскую шляпку. Настасья Львовна рассердилась:
— Нет, не по душе мне эта стремительность! Верно сказал давеча в Петербурге Жуковский: такие путешествия скоро превратят человека в подобье почтового конверта.
— Мило, — пробормотал Евгений. — Старик по-прежнему остроумен. Но он не прав, конечно! — с внезапным жаром возразил он. — Это чудо, это истинная апофеоза рассеяния! Вообрази, мой ангел, то время, когда железные пути обогнут всю землю! Я полагаю, тогда навеки должна исчезнуть меланхолия: люди разных держав потянутся друг к другу, все доброе станет общим достояньем.
— Какое славное прекраснодушие, — молвила Настасья Львовна и погладила руку мужа перчаткою. — Но не ты ли, мой друг, восставал противу прогресса? — Она кротко подняла глаза и продекламировала с чувством:
— Я не отрекаюсь ни от одной своей строчки, — улыбаясь, возразил он. — Но мысли наши неутомимы и нетерпеливы в поисках новых путей…
Настасья Львовна остановила на муже внимательный взгляд.
…Помолодел, несомненно помолодел. Разгладились тяжкие брюзгливые складки в углах рта, и словно бы чья-то заботливая ладонь стерла со лба налет тусклого угрюмства. Новый берлинский редингот так выгодно подчеркивает осанистость распрямившихся плеч, и глаза опять глядят мечтательно, жадно…