В Дрездене она раскапризничалась: насыщенный парами каменного угля воздух показался невыносимо дурен, а лица обывателей, некрасивы и неприветливы.
После обеда она согласилась пойти на террасу, послушать музыку. Но играли только вальсы и глупость, и Настасья Львовна ушла в сопровождении Александрии и Николеньки в отель.
Левушка упросил отца сходить в театр.
Давали "Ифигению" Гёте. Левушка с нетерпеньем ерзая в креслах, ожидая, верно, бог весть чего от спектакля. Он тоже взволновался — воспоминаньем: когда-то они с Дельвигом с ума сходили от пьесы своего кумира… Но поднялся занавес, являя грубо раскрашенный алтарь средь густого леса, и героиня, весьма красивая дама с крикливым голосом и повадками горничной, принялась капризно сетовать, до чего скучно ей в Крыму, — и ему стало тотчас до того скушно, что он едва подавил зевок. Но Левушка покосился страдальчески, и в его возбужденном, мило округлом и розовом лице было столько мольбы, что отец устыдился и принял выраженье благоговейно-внимательное. И вновь вспомнился Дельвиг, остановивший его молящим взглядом, и финал с неожиданным триумфом стареющей знаменитости, и долгая петербургская зимняя ночь, озаренная первою их беседой с Дельвигом…
Но и Левушка заскучал уже с середины, и до финала досидели уже почти машинально, и он был еще плачевней, чем начало.
Воротясь в гостиницу, они нашли Настасью Львовну в самой недоброй ипохондрии. Чтоб как-то оживить жену, он чрезвычайно живо изобразил в лицах и голосах Ифигению, горбатого Ореста, похожего на пронырливого коммивояжера, гонца в тигровой шкуре, подбитой на брюхе и сзади сеном, сыплющимся при каждом шаге актера; Настенька и дети пришли в неописуемый восторг и хохотали как безумные.
Несколько дней кряду ходили в знаменитую галерею. И всякий раз, приблизясь к небольшому Тицианову полотну, он останавливался, сдерживая дыхание, шумное и взволнованное, как после подъема на крутой холм.
Бледный человек кротко, но властно отстранял руку с монетой, протягиваемой униженно склоняющимся бородачом с темным мясистым профилем.
— Как темно написано! — заметила Настасья Львовна. — А Иисус — он какой-то совсем обыденный.
— То-то и чудесно, что обыденный, — жарким шепотом возразил он. — Вглядись, — это такая прелесть, такая высшая печаль… А _о_н_ — какое презренье — и сострадание! И Прощенье. О_н_ не отталкивает, а лишь отстраняет.
— Мы пойдем дальше, — прервала Настасья Львовна, заботливо глянув в побледневшее лицо мужа. — Ты догоняй нас, и поскорее. Здесь так душно, ты устал.
И каждый день он, как бы подчиняясь магнетическому внушению, сердя жену и нетерпеливую Александрин, возвращался к любимой картине. И лишь когда раздавался ломкий звон колокольчика и служитель — желтый старичок в лиловом мундире и в парике с косичкой — недовольно объявлял, что галерея запирается, он брел к выходу, оборачиваясь и прощаясь с прекрасным бледным лицом.
Во Франкфурте попросил позволенья сесть в экипаж пожилой старик с нездоровым оливковым лицом и трепетными пальцами музыканта. На ужасном французском языке он рассказал, что недавно разбойники ограбили английское семейство: остановили карету, извлекли обеспамятевших пассажиров и положили их под дождь, лицами в грязь. Покуда один обыскивал карманы лежащих, другой направлял на несчастных заряженное ружье, чтобы стрелять при малейшем сопротивлении.
Левушка и Николенька слушали, не сводя с повествователя разблиставшихся глаз. Настасья Львовна проворно переводила взоры с рассказчика на мужа, с мужа на толстого сонливого кондуктора, словно сравнивая выраженья их лиц и что-то взвешивая. Так неопытный игрок наблюдает за манипуляциями банкомета и понтеров… Александрин тихонечко ахала и, подражая маменьке, положила на колени кошелек, дабы немедля умилостивить возможных грабителей.
Отец рассмеялся и оборотился к мальчикам:
— Но мы-то, надеюсь, не позволим уложить себя лицом в грязь? А? — И похлопал себя по карману теплого дорожного оберрока.
Левушка вспыхнул от удовольствия. Старый дуэльный кухенрейтер был хорошо знаком ему: отец приобрел пистолет совсем недавно и в минуты особого расположения позволял сыну поиграть им.
До французской границы доехали, впрочем, вполне благополучно, если не считать досадной кражи шляпных ящиков Настасьи Львовны, доверенных ею чрезмерно любезному носильщику со сдобным голосом.
Все разошлись по постелям. Он один сидел перед окном, поделенным в клетку свинцовыми рамками, схожими с пчелиными сотами. Платан, полуоблетевший, но еще пышный, шуршал, шептался, ворочаясь и никак не укладываясь спать, — будто дожидался, когда же угомонится мечтательный постоялец. Лесистые горы смутно вздымались во мгле, луна сеяла на них белесый свет, и серые их плешины казались припорошенными снегом. Но холодно не было; свежая летняя сила бродила в воздухе, и неторопливая ночь пахла русской июльской степью, неохотно расстающейся с накопленным за день жаром.