Он взволнованно встал. И одновременно с ним, словно отражение в воде, поднялся в другом конце залы дальний его визави, серый худой человек с прекрасною головою, пышнокудрой, как у юноши, и седой, как у Риберова апостола.
Они приблизились друг к другу и вышли на улицу. Евгений сказал несколько фраз по-французски, но Мицкевич отвечал по-русски, очень медленно и очень чисто.
Они говорили немного: Мицкевич держался приветливо, но чопорно. Он расспросил о подробностях смерти Пушкина, поинтересовался здоровьем князя Вяземского. О себе сказал, что переселился в Париж в позапрошлом году, несколькими днями спустя после торжественного прибытия сюда праха Наполеона, что друзья — Жорж Занд, Фоше Леон и Жюль Мишле — упросили учредить для него в CollХge de France особую кафедру славянских литератур. Он читал здесь лекции о польской поэзии и о русской словесности, но польские выходцы, ненавидящие все русское, чуть не провозгласили его отступником и предателем. Ныне его преследуют чуть не все: проповедь польского освобождения и преклоненье перед Наполеоном — вторым мессией на заблудшей земле — привели к тому, что министерство приглашает на кафедру другого человека.
— Но что поэзия ваша?
Мицкевич улыбнулся каменно.
— Хандра и зло столь велики, что достанет двух унций, чтобы помешаться либо повеситься, — устало отвечал он. — А тянуть из себя стихи, как железную проволоку… — Он махнул рукою. Лицо его было темное и серое, словно запыленное долгим путешествием по выжженной зноем пустыне; спина прямилась напряженно и безнадежно, как у изнуренного, но терпеливого бродяги. И в неподвижных, как у летящего сокола, глазах стояла стальная даль новых дорог. — Впрочем, — сказал он, — я написал латинскими стихами оду, посвященную Наполеону Бонапарту. — Он наклонил голову и молитвенно пошевелил твердыми, почти бесцветными губами. — Только он мог освободить мое отечество.
— Вы полагаете… — начал было Баратынский. И вдруг спросил: — А вы действительно, очень дружны с Мишле?
— Да, — холодно кивнул Мицкевич. — Очень. Но простите: жена ждет меня. Она содержится в больнице для умалишенных; я как раз собираюсь вместе с моим другом навестить ее.
Они раскланялись.
Несколько последующих дней он жил в Париже, почти не замечая его. Образ скорбного и надменного пилигрима преследовал воображенье. Закрыв глаза, он ясно видел мерно движущуюся, но и как бы застывшую в пустом пространстве эту фигуру, эту спину, старательно стройную, терпеливо безнадежную, — и его подмывало желание идти следом, идти одному, обреченно и бессмертно идти… Куда? Уныние и раздраженье на себя охватывали его.
Поездка в Версаль, о котором давно мечтала Настасья Львовна, развлекла Евгения. День был воскресный, и площадь Согласия с раннего утра запрудили бесчисленные тильбюри, фиакры и незатейливые коляски для толпы. Настенька, отчаявшись найти карету, готова была на попятный, но ему пришла озорная мысль прокатиться в "ку-ку" — безобразном безрессорном экипаже в одну лошадь, кучер которого болтался на площади, добирая неприхотливых седоков. Николенька хотел во что бы то ни стало усесться на империале, маменька насилу воспретила ему это под страхом паденья и жесточайшей простуды. С великим трудом устроились на коленях друг друга, причем соседкою жестоко краснеющего Левушки оказалась прехорошенькая юная француженка с ящиком акварельных красок, — и "ку-ку", беспечно нагруженный едва ли не двумя десятками пассажиров, потащился по шоссе вдоль Сены.
Ехали так долго и медленно, что, спешившись на большой версальской площади и немного отдышавшись, путешественники, вместо того чтоб любоваться фонтанами, бьющими во всех садах, отправились на поиски съестного. Все рестораны были битком набиты; Настасья Львовна, побледневшая от духоты и голода, готовилась, казалось, тут же упасть в обморок, но Левушка с ликующим воплем повлек домочадцев в простонародную гарготу, обнаруженную им.
В углу темного дощатого барака сыскался свободный грязный стол, к которому были цепочками прикованы медные полуженные приборы. Кривая толстуха в сальном фартуке подала жидкую похлебку и зайца, отведав которого Левушка пресерьезно заявил, что, по всем признакам, зверь этот не столько заяц, сколько хорошо ощипанный кот, чем вызвал гнев маменьки и радостный смех отца.