— Но позвольте: как же все-таки идеи? — наседал Сазонов. — Например, христианство?
— Идея способна увлекать, покуда она молода, как… — он сжал виски, — как народившееся божество. Когда же она делается достояньем толпы…
— Но христианство? — упрямо повторил Сааонов.
— Вы как бы пытаете меня; пробуете иглой меж ребер. — Баратынский хмуро усмехнулся. — Но ужели вы думаете, что христианство правильно понимаемо всеми, кто его исповедует? Понять идею до конца способен лишь ее творец и кто за нее пострадал. — Баратынский осторожно улыбнулся. — Я же на веку моем еще не встретил человека, истинно похожего на Христа.
— Стало, идеи всеобщей быть не может? — хрипло спросил Головин.
— Нет, по-моему.
— Стало, и создать законы всеобщего счастия для большинства, обитающего планету нашу, — невозможно?
— Не знаю, право.
Головин поднял набрякшее лицо:
— А все-таки любезное наше отечество — без-на-дежно! Декабристы хоть и школьничали, но дело пытались делать. Вос-ста-ва-ли! Под-жи-га-ли! А нынешние? Один Белинский и дышит еще. А славянофилы ваши, — он ернически поклонился своему противнику. — Киреевский, Хомяков: "Дух истины открывается лишь любящему сердцу", "Западная церковь поставила силлогизм на место любви". Плевать мне на церковь и на любовь! И не церковников объединять надобно, а ра-бот-ни-ков! И нечего там искать, в дремучем лесу отеческом! Я бе-жал оттуда, как из зачумленного края! Когда проезжали под последним российским шлагбаумом, сей полосатой гильотиной, я невольно пригнул голову!
Головин взял трубку и, пошатываясь, отошел к окну.
— А живописен был бы Головин без головы, — шепотом скаламбурил подсевший Тургенев. — Ну-с, мон шер, впредь вы не станете, я чай, искать симпосии сих молодых витий?
— Стану, — с улыбкой ответил Баратынский. — Непременно стану. Они — новая семья наша. Они — новая молодость.
— Киреевский, да и Хомяков вовсе не ретрограды, — урезонивал вернувшегося оппонента Сатин. — Киреевский утверждает, что нам, русским, необходима философия, что собственное наше мышление разовьется из нашей собственной жизни…
— Вздор! Нет у нас никакой собственной жизни! Есть сон и смерть. И ве-ли-ко-лепная муза господина Баратынского потому так пленила наших соотечественников, что рекла лишь скорбь и смерть.
Все смолкли. Даже хозяин, благообразный буржуа с бородкой а ля Ришелье, с брезгливым испугом воззрился на столик, занятый неутомимыми спорщиками.
— Если ты произнесешь еще хоть одно слово, Иван, — бесстрастно и тихо вымолвил побелевший, как скатерть, Огарев, — то я завтра же вызову тебя на дуэль.
Головин мрачно понурился и засопел, как одернутый за руку мальчик-капризун.
— Неужто не способен ты понять, что скорбь — это путь к истине? Склони голову не перед полосатым российским шлагбаумом — не за что тебя покамест гильотинировать, — а…
— Перед чем же прикажешь мне склонить голову? — пробурчал Головин и положил на стол сжатые кулаки.
— Перед русским страданьем и русскою скорбью.
Евгений отер лоб и с силой откинул голову. Зала выпрямилась; серое облако развеялось; молодые взволнованные русские лица пытливо и смущенно глядели на него. Он встал и поднял бокал.
— Друзья мои, я прожил странную жизнь. Иногда мне кажется даже, что я вовсе и не жил, а лишь слушал из какого-то далека жизнь и робко готовился к ней.
Он прикрыл глаза; лицо его стало печально и напряженно, как у слепого.
— Я очнулся постепенно…
Он внезапно улыбнулся широкой ребячьей улыбкой. И радостно, согласно потянулись к нему глаза встрепенувшихся собеседников — даже Головин оторвал наконец свой угрюмый взгляд от скатерти, даже утомленный долгим сидением Александр Иваныч оживленно закивал из своего угла, посылая пухлою ручкой воздушные поцелуи.
— Ныне я верю твердо: болезненная эта дрема рассеется, истинная деятельность расцветет ярко и победоносно. Ничего нет на свете страшнее неподвижности. Я вернусь домой исцеленным от многих моих предубеждений.
— Не возвращайтесь, — вдруг буркнул Головин, — Вы нужнее здесь, нам.
— Нет, вернусь, — усмехаясь, возразил он. — Вернусь и, насколько мне отмерено сил, буду трудиться.
— Виват! — басисто возгласил Сазонов.
— Виват! — надтреснутым тенорком поддержал Тургенев.
Головин, осанисто выпрямившись, двинулся с бокалом в руке к Баратынскому.