— Я прошу, — начал он хмуро.- Je vous prie… [168] — Он стал как-то боком, плечом, словно собираясь толкнуть собеседника.- Je suis trХs coupable [169].
— Je suis plus coupable que vous [170], - возразил Баратынский и троекратно, по-московски, расцеловал воинственного строптивца.
Доктора настаивали на том, чтоб задержаться в Париже, покуда не уймутся головные боли и задыхания.
— Пустое, — возражал он, — совершенно безопасные приливы, и лучшее лекарство против них — приливы морские. Странник должен странствовать. Не хмурься, Настенька: дорога исцелит меня и выветрит пыль моей мизантропии навсегда!
— Но Тургеневы тоже советуют обождать. Тяготы морского путешествия…
— А Италия? Тень ворчливого добряка Боргезе денно и нощно укоряет меня за промедленье!
Он рвался в дорогу, подстрекая детей и успокаивая жену своею неутомимою бодростью.
Приближение моря, Италии томило его какою-то чувственной, телесной радостью. По пути в Марсель он даже бросил курить, чтобы полнее обонять несущийся с моря ветерок.
Дорога ползла меж скучных, приземистых холмов; убоги были редкие домики, выглядывающие из-за лоз, насаженных высокими фестонами Ю l'italienne [171]; оливковые деревца неприятного сероватого цвета перемежались печально-долговязыми кипарисами. Скудость деревьев подчеркивалась блеклостью травы, пейзаж обескураживал своей бедностью, Но Левушка то и дело высовывался из окна кареты и восклицал:
— Как красиво! Это уже почти Италия, да?
— Почти Италия, — отвечал он с тихим суеверным смешком. И ловил себя на мысли, что боится не доехать до Италии, что судьба возьмет да и позавидует его счастью.
— Папа, а тот кипарис — точь-в-точь Дон Кишот, правда? — крикнул Николенька.
— Правда, — поддакнул он умиленно.
Дорога, сутулясь и явственно напрягаясь, приподымалась все круче. Лошади едва тащили карету. Дети и Настасья Львовна дремали, сморенные послеобеденной жарой. Поджарый немецкий пастор в черном долгополом сюртуке и тучный итальянский негоциант спали, родственно соединившись склоненными друг к другу лбами. Он отворил дверцу и выпрыгнул на землю. Левушка и Николенька, мигом очнувшись, последовали его примеру. Дилижанс остановился посреди маленького, вдавленного в каменистую почву плато, окруженного страдальчески скрюченными, обрубленными шелковицами. Кондуктор, придерживая на боку кожаный кошель, побежал в деревню.
Закат, приторно золотой и меланхоличный, но уже просторный, приморский, медлительно разливался по небу. Ветер дышал душно и влажно.
напыщенно продекламировал из Хомякова Левушка.
Николенька карабкался по обочине, перепрыгивая с камня на камень. Внезапно он остановился на зубчатом гребне, присел, как перед отчаянным прыжком, и завопил ликующе:
— Ур-ра! Мо-ре!
И тотчас высунулась из окошечка напомаженная, черно-сивая голова итальянца и закивала мелко, словно поплавок, дергаемый невидимой рыбой.
— Il mare, ma-are [172],- сладостно протянул негоциант, словно лакомым сюрпризом угощая попутчиков.
Внизу, вдалеке, с видом доверчивым, но и настороженным, разворачивалось и приподымалось навстречу путешественникам огромное пространство, полное усталого бронзового блеска и дымчатой сиреневой мглы. Паруса и мачты обольщенно нежились в нем, причастные одновременно и морю и сливающемуся с ним небу. И четко награвированной виньеткой темнел берег с забавно маленькими башнями, конусом маяка и булавочными шпилями соборов.
Перед Ливорно вскипел шторм. Пароход несся с безумной быстротой, казалось взлетая к самому небу и проваливаясь в черные недра преисподней. Палуба покрылась больными дамами, вскоре сползшими в каюты. Там, внизу, было неимоверно душно. Оставив Настасью Львовну с Александрин и Николенькой, он снова выбрался с Левушкою наверх.
К ночи непогодь несколько стихла. Сидя на чемоданах, покрытых шинелями, они молча наслаждались ропотом и змеистым блеском вод. Неаполитанский музыкант — длинноногий старик, хромающий и припрыгивающий, как щегол в тенетах, — бегал по палубе, напевая что-то и дирижируя долгопалой рукою, словно подстрекая волны к новым атакам. Костлявый, похоронно торжественный англичанин вежливо улыбался пучине.
Он сидел бок о бок с сыном, нежно чувствуя его близость, его молчанье, желая обнять повзрослевшего отрока и страшась спугнуть движеньем или словом эту родную сочувственную тишину.