— Папа, что же мы медлим! — воскликнул чумазый, взмокший от пота Левушка.
Сальваторе, обернувшись на возглас и, видимо, поняв его, показал на двух носильщиков, тащивших в портшезе бледного, грязного англичанина. Левушка с трудом признал попутчика по марсельскому плаванью. Англичанин, глянув на них, с отвращеньем закрыл глаза.
— Не будем ждать, да? Дойдем сами. — И Левушка, не дожидаясь ответа, покарабкался по скользкой, уже сплошь залитой лавой тропке. Сальваторе, пожав плечами, в несколько шагов опередил отрока.
— Basta! — приказал он грубо.
Они стали, точно споткнувшись о невидимую преграду. Средь неровной площадки словно бы шевелилось в серой и розовой мгле огромное жерло, из которого валили клубы жаркого дыма.
Несколько мгновений они стояли неподвижно и безмолвно. Каменная воронка с рваными краями дышала, тянулась к людям столпами дрожащего света и протяжным, голодным гулом бездонной утробы.
Левушка перевел взгляд на родителя. Лицо отца, искаженное бликами и тенями, казалось обугливаемым языками подспудного огня.
— Папа, идемте назад, — тихо попросил он.
Отец кивнул и улыбнулся рассеянно.
— Папа, идемте же! — крикнул Левушка. — Ноги горят!
В самом деле: ступням становилось горячо, и подошвы сапог начинали дымиться.
— Basta, — сурово проворчал красноглазый Сальваторе. И, подхватив обоих русских под руки, осторожно и решительно повел вниз.
Небо пошатывалось, озаряясь широкими полосами; тропа то мягко проваливалась под ногой, то взбухала упругим бугром. И мысли странно вспыхивали и проваливались в багровую мглу.
"Устал. Безумно устал. Безумно — идти в гору. И пешком, без носильщиков. Безумие… Не забыть — завтра в лавке выбрать акварели: бедный Пьер обожает голубые картинки… Как ослепительны факелы! Сальваторе мрачен и прекрасен — Вергилий! Левушка, бедняга, молодцом. И наша коляска вся облита заревом — боже, как восхитительно!"
— Папенька, а ногам все еще жарко! Увас ноги горячие?
— Да, милый.
"Да, ногам все еще горячо… А сердце-то, сердце! Совсем молодое. Бесстыдно молодое! Какое чудесное пламя… Сонечке, поджигательнице, и лесному Путятушке — завтра же поутру написать. И Саблеру тысячу двести — на безумного Пьера… Но как прекрасно! Начинается жизнь… Но я прав в споре с моим ангелом: смерти нет! Махина камня мертво проспала тысячи лет, а в недрах — бессонный огонь. И выбитая тысячами шагов тропа весной прорастает самой свежей травою".
— Папа, как вы думаете, успеем?
— Что?
— Воротиться до маменьки?
— А… Наверно. Конечно!
"Настенька, бедный ангел мой… Но как долго едем! Левушка спит… Нет, мы не попадем на виллу ранее завтрашнего утра. И дурак камердинер все расскажет… Не успеем, — конечно же не успеем. Всю жизнь опаздывать, боже мой…"
— Ах, скорее! PiЫ presto! Per l'amor di Dio… [178]
Измученный бессонницей, но по-прежнему энергичный веттурино придержал лошадей возле пиний, болезненно бледных в лучах рассвета.
"Пинии. Мара", — мелькнуло в сознании. Он кивнул ухмыляющемуся вознице и, мягко толкнув расслабленного Левушку в объятье подскочившего камердинера, взбежал по ступеням.
Громкое, с лающими захлебами рыданье Сашеньки, словно бы обрадовавшись, рванулось навстречу.
— Па… папенька! Что вы наделали. Ах, папенька…
Он отстранил дочь; задыхаясь, вошел в спальню жены.
Настасья Львовна лежала за раздернутым пологом, немая и неподвижная.
Он рухнул на колени; схватил мертвенно холодную руку, покрыл ее исступленными поцелуями, прижал к своей грохочущей груди…
К вечеру она оправилась. Врач, молоденький итальянец с каштановым коком над красивым романтическим лбом, поставил сердечный компресс и дал успокоительную микстуру.
— Мой муж. Mon pauvre mari… [179] — в отчаяньи пролепета она. — Боже, какое безумие эта поездка! Этот вулкан — всё, всё…
Опираясь на руку дочери, она приблизилась к нему.
Он дремал у окна, прерывисто втягивая воздух, душный от лекарств и сухого аромата разморенных пиний. Внизу слышались бранчливые клики лаццарони, волны с ласковым ворчаньем накатывались на берег.
— Mais qu'est-ce que c'est — спросила она, умоляюще стискивая пальцы.- C'est dangereux? [180]
— La congestion cИrИbrale [181],- неуверенно пробормотал доктор и взял руку больного.- Le pouls va… [182]
Ночь миновала покойно.
На рассвете он пришел в себя и, слабо улыбаясь, повторил давешние свои слова о том, что разлука невозможна для истинно любящих, что смерть не имеет той власти и того зловещего облика, которые представляются душам, не знающим и боящимся ее.