Пажи, торопливо застегиваясь, один за другим покинули дортуар.
Шуйский, с головой укрывшийся одеялом, притворялся спящим. Перетрусивший Галаган сосредоточенно жевал фиалковый корень, дабы заглушить табачный запах.
Приклонский как ни в чем не бывало насвистывал арию Керубино.
— Вот — Ю propos [40] к твоему рассказу о Павловых временах, — прервал всеобщее молчанье Креницын. — Павел волею божьей помре почти полтора десятилетья тому, а верные его слуги наводят страх и поднесь.
— Но сам император вовсе не был таким чудовищем, как принято считать теперь, — лениво заметил Приклонский. — Он отличался не только вспыльчивостью, но и великодушием.
— Он был жесток, как все тираны, — с неожиданной яростью сказал Креницын. — Тиран и самодержец не может не быть жесток.
— Я не согласен с вами, mon cher [41],- мягко возразил Приклонский. — Несправедливости, творимые при Павле Петровиче, часто вершились другими людьми и помимо его воли. — Он слегка приподнялся и кивнул в сторону нарочито захрапевшего Шуйского.
— А я считаю, что, не будь на российском троне изверга Павла, не являлись бы и люди, подобные достославному графу.
— Тсс, — опасливо остерег Галаган. — Прошу вас, господа…
— А как вы полагаете, Баратынский? — осведомился сын камергера.
— Я считаю, что прав Креницын, — сказал Евгений. И внезапно рассмеялся. — Не правда ли, господа: Мацнев — вылитая копия Павла Петровича? И рост, и взор. И нос обезьяний. Как он осмелился этак собезьянничать при покойном императоре?
Пажи невесело посмеялись.
Устрашенный высоким визитом, капитан взялся за свое отделение со всей энергией битого служаки.
Спальня запиралась теперь сразу после завтрака. Пажи уныло торчали в душных классах или под присмотром дежурного офицера зубрили в общей зале заданное на следующий день. За ворота не выпускался никто: воспитанники Мацнева могли покинуть здание корпуса лишь по билету, подписанному их непосредственным начальником. В специальной записке, кроме того, отмечался час выхода и возвращения кадета. Даже в праздничные дни рьяный цербер устраивал послеобеденную перекличку своих питомцев.
Но самым горьким ущемленьем свободы стали ежевечерние обходы, производимые дежурным, которого часто сопровождал сам капитан. В девять часов строжайше проверялось, все ли в отделении улеглись спать и погашены ль свечи. Пажи обязаны были об эту пору безмолвствовать, пребывая в полной темноте.
Человек невежественный и неумный, а посему враждебный к самомалейшему проявленью умственной независимости, Мацнев категорически воспретил чтение посторонних книг. Он появлялся в дортуаре нежданно, тотчас после вечерней зори, и, вскинув лицо с широко расплюснутым носом, ныряющей походкой скользил меж кроватями, попутно вороша книги и тетрадки, сложенные на тумбочках.
Однажды он остановился у койки Баратынского: косо поставленная подушка привлекла вниманье раздраженного похмельем аргуса.
— Что здесь? — спросил он отрывисто.
— Книга, — тихо отвечал Евгений.
Мацнев сбил подушку в сторону и вынул два французских томика.
— Что это?
— Сказки, — глухо сказал Евгений и густо покраснел.
Мацнев подхватил книги и вышел из спальни.
Негодованью капитана не было предела, когда он узнал, что реквизированные им волюмы суть сочинения душемутительного вольнодумца Вольтера.
"Что с нею, с моей душой, — сей стыдливой Психеей, поминутно заглядывающей в бездны, клубимые черной тьмой соблазна и гибели? Иль мало ей тихих восторгов семейственного счастья, отроческой дружбы? Или не радо сердце мое красоте столицы, нежным письмам маменьки и памяти безмятежных восторгов детства? Увы — во всем видится мне разочарованье… И льзя ли найти в сем мире душу истинно родную?"
Он перечел написанное и выдрал лист, покрытый жеманно завитыми росчерками.
— Ах, но зачем пишу я это? — спросил он себя — и оглянулся испуганно. Но никто не мог слышать его слов: послеобеденный субботний класс был пустынен; ненавистный надзиратель, наверное, спал, втихомолку напившись в своей комнате.
В окно упругим отвесом уперся столп предзакатного солнца. Обоз с камнем для строящегося собора тяжко тащился по мостовой. Цокот копыт был неспешен и невоинствен, но звук этот неудержимо повлек воображение на волю, за толстые пыльные стекла, на улицу, пахнущую весной, сулящую неведомое и неспокойное счастье…
Он со вздохом оторвался от окна и, вырвав из тетради свежий лист, принялся писать снова, прилежно и строго выводя буквы: