— Боги, отнимите у меня мой образ… Но я ведь нынче дневальный! К закалам…
Он едва успел до зари умыться и одеться — и, чеканно стуча каблуками, стремительным шагом прошел к спальне первого отделения.
— Старшему отделению осталось вставать десять минут!
Никто не пошевелился. Он с тоской задрал голову и уставился в потолок. Андромеда, прикованная к скале, блещущая бело-розовой красою, с целомудренной страстью взирала на закованного в доспехи Персея. Прелестное ее тело и алый приоткрытый рот дышали жаждой и нетерпеньем.
Он облизнул горячие губы и крикнул:
— Старшему отделению осталось вставать пять минут!
Крепкая черноволосая башка приподнялась с угловой койки; румяное, яркоглазое лицо насмешливо уставилось на дневального.
Евгений откашлялся, готовясь выкликнуть последнюю фразу: "Старшему отделению ничего не осталось вставать!"
Глазастый закал издевательски осклабился. Евгений закусил губу и поднял взгляд. Андромеда вожделела и ждала Персея.
И вдруг ярость охватила все его существо. Идиотская бессмысленность фразы, коей с таким удовольствием ждал от него наглый закал, предстала ему во всей своей откровенности: "Ничего не осталось вставать!"
— А и черт с вами, — сказал он громко и, круто повернувшись, пошел к своему отделению.
Ошеломленные небывалой дерзостью закалы шумно повскакивали с коек и растерянно потрусили в умывальную.
…Лениво потягивалось за окном долгое зимнее утро; трещали, зловонно чадя, желтые сальные свечи. Профессора еще не было, пажи шумели, — но странная тишина невидимым кругом обстала Евгения… Это пугающее ощущение пустоты и тишины уже не впервые поражало его в нынешнем году. Пуст и тих был теперь ему корпус, как музыкальный ларец о вынутой пружиной, как шкатулка, из которой похитили драгоценности.
Отворилась дверь; на пороге показался профессор всеобщей истории — человечек в коротко обстриженном рыжем парике и в полинялом коричневом фраке.
Пажи поднялись, кланяясь и преувеличенно громко шаркая сапогами. Профессор кивнул и легонько помахал рукою; шум, однако ж, продолжался. Преподаватель пробурчал сердито:
— С вашего позволенья, государи мои, подобное учтивство хуже иного невежества, — и тем же ворчливым тоном, без всякого перерыва, продолжал, подымаясь по ступеням кафедры:- Семирамида была хотя и легкомысленная женщина, но монархиня наизамечательнейшая.
Мертвая скука посягала даже на историю, на самое вечность!
Деликатное зеванье и посапыванье зашуршало вокруг; оно постепенно усиливалось, переходя кое-где в откровенный храп. Никто не внимал профессору: большинство учеников спало; остальные играли тишком в кляксы и в почту; кое-кто читал. Лишь Галаган аккуратно записывал в тетрадь тягучие фразы наставника, готового, казалось, всякую минуту задремать на своей кафедре.
Свечи горели желтым, постепенно бледнеющим огнем; в этом чахлом, чадном огне была все-таки жизнь, живой свет, трепет… Немигающими глазами уставился он на оплывающую, лениво вздрагивающую свечу…
Средь ночи он проснулся — привиделось темное, нехорошее: мгла, ветер; белая церковь в Маре, сотрясаемая порывами урагана, легкая и хрупкая, как игрушечный театр, подаренный Приклонскому.
В спальне было душно и темно, как в склепе. Ему жадно захотелось покурить. Он вытащил из-под матраса кисет, взял трут, кресало и на цыпочках вышел в коридор.
Педель-инвалид спал; Евгений пробрался на черную лестницу и единым духом взбежал на чердак.
Слуховое окошко было полно звезд. Он распахнул обе створки — ударило снежным холодом и светом. Светло и вроде бы тепло было во дворе. Лишь церковь тоскливо чернела проемами мертвых окон и пятном запертой двери.
Он сбежал вниз во двор и по водостоку вскарабкался на чердак церкви. Кошкою спрыгнул с хоров; дрожащими руками выбил огонь и расторопно зажег все свечи и лампады.
Ах, как славно ожил храм! Как дивно зашевелились на сводах херувимы с крестами в пухлых детских ручках, как остро вспыхнули по стенам строгие мальтийские кресты! И внятно улыбнулась богоматерь с книжкой в тонких белых пальцах.
Он постоял, любуясь делом своих рук; благоговейно перекрестился на иконы Михаила Малеина и Анны Пророчицы; застенчиво поклонился богородице и тихо вышел во двор.
Из слухового окошка корпусного чердака он вновь поглядел на церковь. Праздничными огнями горела она, словно шла в ней некая служба, безмолвная и потому особенно торжественная…