И пугливо, и восторженно взглядывал на белокурый развившийся локон, на прилежно наклоненную шею, на гибкие, пристальные пальчики Мари.
— Сочинителя! Дайте мне сочинителя! — ликующе взывал дядя, подымаясь из кресел. — Легкость и соразмерность слога бесподобные!
К счастью, в распахнутые двери кубарем вкатился толстый дурак, подаренный дядюшке соседкой, богатой молодой барыней. Он был в расшитом шелками и увешанном гремучими бляхами красном кафтане и держал в руках поднос, на котором возвышалась куча сору. Широко осклабляя лоснистую образину, дурак высыпал свое приношение к ногам нового господина. Богдан Андреич, принужденно смеясь, попятился; кто-то из дворовых, толпящихся в дверях, крикнул по-петушиному — безумный завизжал и, подняв сжатые кулаки, бросился искать обидчика. Его насилу связали и утащили.
Потом выступила гувернантка, мадам Гросфельд, и кузины принялись разыгрывать ее фарсу, написанную по-французски.
Затем начались танцы.
В польском ему пришлось идти в паре с вдовой, подарившей дядюшке дурака. Красивое румяное лицо ее выражало напряженную веселость; пышные, густо запудренные плечи были белы и глянцевиты, как печные кафли, и, казалось, дышал" нестерпимым жаром. У него закружилась голова.
Экосез он танцевал с Мари. Она улыбалась, ямочки на щеках вздрагивали нежно и бегло, как блики на летней воде, тонкие пальцы были снежно прохладны. Но жар все донимал его, и все кружилась отуманенная голова…
Нитка оборвалась вдруг на шее кузины — кораллы брызнули во все стороны; Он бросился на колени собирать; чья-то нога наступила ему на руку, но он даже не почувствовал боли.
Она восхищенно улыбнулась ему и прошептала:
— Стихи ваши навечно сохранятся в моем сердце. Особенно этот куплет:
Выросшая и еще более подурневшая кузина Аннет играла на клавикордах и пела чистым голоском:
"Боже, какая пошлая мелодия! Какие глупейшие слова", — подумал он. Отбросил перо и вышел в залу.
— Аннет, что это за музыка?
— "Сандрильона", — картаво ответила кузина и подняла редкие ресницы. — Вы забыли?
— А, "Сандрильона", — пробормотал он. — Дивная музыка. Божественная ария.
…Ах, другая, совсем другая музыка переполняет душу! Но кому, но как спеть ее?
Он брел аллеей, громко шурша прошлогодними листьями. Ветви тополей облипли зелеными хлопьями распустившихся почек. Голые липы были прямы, как на детском рисунке. Медуница лиловыми глазками проглядывала из блеклой опали, серо-зеленой поволокой стлались по влажному покату дымчатые хвощи.
Он остановился и прошептал протяжно:
Но он чувствовал: румяно улыбаются сейчас его щеки и ярко, радостно блестят глаза… И пленительные стихи Пушкина уже не порабощали, но лишь будили в душе собственные ее звуки.
пробормотал он. И оглянулся. И стихи, пугаясь вместе с ним, скользнули куда-то меж стволами дерев, притаились в желтом шуршащем веретье наподобие первых подснежников.
Он сошел с аллеи и побрел рощею.
— Еще древа… еще древа… еще обнажены, — спотыкаясь, выговаривал он неуверенно, но уже настойчиво, с силой поддевая ногой склеившиеся кленовые звезды.
И вдруг выдохнулось полно и свободно:
Он недоверчиво засмеялся. И выкрикнул, уже не боясь сглазить родившиеся стихи:
Карета вяло потащилась по колдобистой, расквашенной дождями дороге. В затянутое слюдой оконце косо взглядывало небо; бледное, словно мелом набросанное облако обозначилось на нем. Оно постепенно плотнело, приобретая пепельно-голубой оттенок; верх очертился изломом, похожим на молнию, — возникло подобье чудно озаренного Кремля. Но снизу облако грузно взбухло багрецом, словно угрожая вознесшемуся городу кровью, пожаром…