— Она, однако ж, способна и разделять людей, — заметил Туманский.
— И даже делать их врагами, — добавил Дельвиг и выбил вилкою о край тарелки маршевый мотив.
— Но разве поэзия, очаровывая, не обессиливает вредные чары? — возразил Баратынский.
Тонкие губы Туманского дернулись горестно и насмешливо, но он тотчас приструнил их внимательною улыбкой.
— Вы усаживаете нынешнюю поэзию на трон, ею покамест не заслуженный. Оно и понятно: так свойственно поступать неофитам всякого религиозного направления. Не сердитесь на мои слова, ради бога. Но мне думается, что в жизни существуют материи более высокие и всеобъемлющие.
— Но разве… — спросил было Евгений. Дельвиг незаметно толкнул его колено.
Туманский продолжал:
— Кроме того, в суровом нашем климате невозможно произрастанье роскошных цветов, способных привлечь ароматом своим простуженное обонянье общества. Поэзия не может и не должна владеть, умом просвещенного россиянина всецело.
— Что поделывает твой кузен Базиль? — спросил Дельвиг.
— Василий Иваныч вновь отправляется за границу.
— Какой счастливец, — завистливо проговорил Евгений. И густо покраснел: каверзный ликер Молинари слишком развязывал язык.
— Счастливец? — удивленно повторил Туманский.
— Друг мой служит в полку, — пояснил Дельвиг. — Он человек подневольный. — И вдруг засмеялся: — Он, как птичка твоего стихотворения, жаждет на волю вырваться. Но идемте, господа?
И, мурлыча бойкое, развалисто двинулся к дверям.
"Но почему Антон так сказал? "Вырваться". Разве жажду я вырваться? А этот… Чудак! О высоком, о всеобъемлющем. Но что превыше поэзии? Говорят, он масон. Тайное общество… Вздор. Игра".
Туманский обернулся, словно его за фалду дернули.
— Вам нехорошо, Баратынский? Вы бледны.
— Оставь его, — смеясь попросил Дельвиг. — У моего Эугения свойство покидать собеседников, не выходя из их круга.
Да, это свойство водилось за ним. Дельвиг- подшучивал, сперва сострадательно, а потом беспечно: "Красота моя, ты вдруг словно заболеваешь или задремываешь под каким-то магнетическим воздействием. Глаза блуждают в поднебесье, губы шевелятся, лоб в испарине…"
— Вы странны. Но это странность подлинная, — заметил Туманский, участливо беря его под руку. — Нынче многие ведь странничают. Даже император.
Евгений неприязненно высвободил локоть и с высокомерным удивленьем посмотрел на Туманского.
— Запутал я вас? — Туманский опять приструнил свои беспокойные губы. — Нынче много путаницы. Но большие мухи прорывают паутину.
— А маленькие? — раздраженно спросил Евгений.
— А маленькие погибают от паука.
— Я желал бы узнать от вас, чему все-таки должен отдаваться просвещенный россиянин всецело?
— Служить исправлению нравов, — хладнокровно сказал Туманский.
— Идемте, господа, идемте, — миролюбиво молвил барон. — Моцион способствует игре воображения. Давно ли ты, Федор Антоныч, был последний раз на театре?
— С тех пор как угасла звезда Озерова, почитай что и не был.
— A propos — об Озерове. Недоумеваю, что восхищало нашу публику в творениях сего тяжеловесного пересмешника великих французских трагиков? — с готовностью подхватил барон. — Озеров обработал события отечественной истории, но в поэзии его нет ничего отечественного.
— Всяк волен судить по-своему.
— Трагедия Озерова — это тот же Аничков, — горячо убеждал Дельвиг, указывая тростью на сияющий в резком осеннем солнце портик дворца. — Сия пересаженная на русскую почву эллинская древность, перед тем переведенная на французский, ничего национального в характере своем не имеет. Александрийский стих озеровских сочинений вовсе не свойствен языку нашему. Да и кто, кроме Пушкина, может похвалиться верным чувством нашей природной речи?
— Пушкин? — задумчиво повторил Туманский. — Да, конечно. Кстати — известен ли вам, господа, его последний ноэль? Где о кочующем деспоте?
— Да, он читал что-то, — уклончиво промямлил Дельвиг.
Евгений остро глянул да приятеля.
— Ка-аму, ка-аму? Пирожки милёны, а-реш-ки калены! — лениво проорал уличный продавец, несущий на голове плавно колыхающийся лоток. — Ка-аму, ка-аму…
И вдруг смолк. И неуклюже, едва не опрокинув наземь, опустил ношу, на мостовую. И барыня с раскрытым зонтиком, и бредущая вслед за нею толстуха кухарка с корзиной, полной битой птицей, и даже скользящий вдоль берега ялик с гребцом в красной рубахе — все смолкло, замерло, словно очарованное манием незримого божества.