Неловко, поклонился и сел.
"Творец всемогущий! Вздор, вздор легковесный… Зачем согласился? И выбрал это… После Рылеева!"
Отчаянье охватило его. Но, побеждая робость и презренье к себе, он вскинул голову, удалым движеньем поправил надо лбом крутой кок.
— Браво, — задумчиво молвил Глинка.
— Пре-кра-сно, — внушительно отчеканил Булгарин.
— Баратынский, encore [69],- тихо потребовал Бестужев.
Рылеев, застенчиво улыбаясь, пробрался к нему меж стульев и порывисто пожал руку.
— Читайте еще, — попросил он.
— "Разуверенье", — подсказывал шепотом Дельвиг, блаженно розовый и лоснистый. — "Ра-зу-ве-ренье"…
Глинка негромко потряс серебряным колокольчиком. Он встал и прочел — неспешно, уже вполне владея собою, — недавно сочинявшиеся стихи:
— Творец всемогущий, но я и не помышлял, что мое нытье может быть принято кем-либо со вниманием! — смеясь и фыркая, приговаривал он, — После справедливых укоризн Кюхли я счел и себя, и элегии мои никому не нужным обломком устарелой поры! Бестужев прав; он еще слишком мягко упрекал меня за стихи. Но романтическое направленье… А, все вздор, милый Дельвиг. — Он остановился, с жадным любопытством озираясь вокруг. — Как хорош нынче Петербург! Ты замечал: в канун Нового года все новеет? Гляди — одни молодые лица! И смотрят смело, огненно!
— Вот ты и романтиком стал, цвет мой несравненный. Ты возбужден, ты увлекаешься, — следственно, молод. А то напустил было на себя бог весть что. — Барон лукаво мигнул. — Чего доброго, еще к Всеволожскому потянешь. А?
— А что? Иль я вовсе состарился? О, брат… — Евгений покаянно покачал головой, — Знал бы ты, как меня манит все это…
— Что, милый? — невинно моргая, спросил Антон.
— Па-ди! — грянуло вдруг из мглы, разжиженной желтым мерцаньем фонарей. Приятели попятились к тротуару. Золоченый четырехместный экипаж вынесся на средину проспекта. Вспененную храпящую четверню погонял курчавый краснощекий юнец в белой рубашке и гвардейских рейтузах. Из приспущенного оконца кареты высунулся горбатый карлик с черными бакенами, за его спиной взвился визгливый женский смех, послышался пьяный рев.
— Нащокин веселится, — сказал Дельвиг, стряхивая с шубы снежную грязь. — Новый друг Пушкина. Героический разгул буйной младости… Почто замглился, сердце мое?
Баратынский молчал, рассеянно, и напряженно глядя вслед уносящемуся экипажу.
— А признайся, милый: с тоской все-таки покидаешь ты стогна и капища наши?
— Ах, Дельвиг! Нигде не покинет меня тоска, — глухо вымолвил он.
Он развел часовых и зашагал к берегу. Огромный валун преградил тропу; бугристый, будто тяжким трудом намозоленный, поросший мохом и брусникой, он казался живым, просил погладить. Унтер провел ладонью по его теплой мохнатой поверхности и пошел дальше. Медово-желтый поток по ступенькам камней спрыгивал к озеру. Клок белой пены прибился к траве, трепеща и сияя, как офицерский шарф.
Он растер ногой, это крушливое серебро; сказал задумчиво:
И рассмеялся: опять Нарциссово обольщенье!
Озеро тихо шелестело и тускнело, задремывая. Но небо светилось бодро, как поутру, и четко яснели на нем окрестные горы, внятно увеличившиеся к вечеру, точно их настойчиво подпирала некая подспудная сила. И ему подумалось, что печаль, еще недавно угнетавшая его душу, ныне возвышает ее, подобно тому как безмрачная ночь северного лета возвеличивает здешнюю природу.
— Я, невнимаемый, довольно награжден, — повторил он грустно и горделиво.
Он гордился этим еще недописанным стихотворением о Финляндии. Он гордился и суеверно радовался тому, что сумел полюбить край своего изгнания.
…Но когда, покинув теплые объятья всхлипывающего Дельвига, оставив в метельной мгле огнистые просторы крещенского Петербурга, он очутился здесь, в пустынных снегах, темном кольце бора, в некрасивом дому красно-бурого колера с траурно-черными — по чухонскому обычаю — дверьми и ставнями, — господи, каким одиноким, отторженным от всего родного и вольного почувствовал он себя!