Наконец притиснули к самым загородкам; владелец тюка опережал меня на пол-локтя; три дюжих омоновца стояли справа и слева от прохода, покачивая стволами.
– Что у вас? – выкрикнул таможенник.
– Ай, что у меня? – воскликнул чернявый. – Шарам-барам, туда-сюда! Тряпье, старая одежда детям!..
– Открывай! – И тут же мне: – Проходите!
Я уже понял, что досматривают примерно каждого третьего, и не стал медлить. Колеса тележки весело подпрыгивали на неровностях перрона.
– Брат! – услышал я, как взмолился за моей спиной чернявый. -
Зачем открывать? Зашито, заклеено!..
Я уже не видел его лица. Я быстро шагал по перрону. Тепловоз стоял в хвосте состава. Моторный отсек ровно гудел. Машинист, выставив голые локти, смотрел сверху. Дверь первого вагона была почему-то закрыта. Я побежал дальше.
– Брат! – крикнул я через головы людей, теснящихся у тамбура. -
Посылку возьмешь?
Усатый проводник выругался и негодующе махнул рукой.
Я торопливо шагал вдоль облезлых вагонов. Каждое третье окно было выбито; вместо грязного до непрозрачности стекла в них торчали скатки матрасов.
– Брат, не возьмешь посылку?
На шестом вагоне виднелись остатки крупной белой надписи; некогда она звучала горделивым названием края, откуда приходил этот поезд; ныне надпись почти облупилась, но, сделав усилие, можно было угадать несколько последних букв: “…ИСТАН”.
– Брат, возьми посылку, а? Денег дам, брат.
– Нет, братан, запрещено.
Восьмой.
– Братан, не возьмешь посылку? Очень надо, братан!
Десятый.
– Посылка, брат!..
Двенадцатый.
Я катил свою тележку вдоль этого проклятого поезда, уже понимая, что мне не удастся ее отправить: что-то в очередной раз изменилось в мире поездов, вагонов, проводников, степей, таможен и рельсов; то, что было возможным вчера, стало невозможным сегодня; никто не хотел брать мою коробку: одни извинительно прижимали руки к груди, другие презрительно отворачивались или равнодушно сплевывали.
– Брат, возьми посылку!
– Нельзя, братан…
– Возьми, а! Ну не бесплатно же, братан!
Проводник посмотрел вдоль перрона. Это был молодой парень в лоснящемся от грязи черном пиджаке.
– Дорого будет, брат… шмонают четыре раза. Всем платить.
Понимаешь?
– Сколько?
Он сказал.
Это было почти вдвое больше того, что я оставил в магазине.
– Бери!
Я сунул ему ручку тележки, торопливо отсчитал купюры.
Буфера лязгнули.
– Какой вагон? пятнадцатый?.. Братан, подойдет женщина такая… ну, узнаешь… седая такая. Фамилию скажет. Вон, на коробке написано: Капырина!
Двинулись – медленно-медленно.
– И денег, денег тебе еще немного даст, ты понял? – повторял я, шагая за тамбуром. – Ты понял, братан? Капырина ее фамилия! Ты не потеряйся! Ты ей отдашь!
– Ладно, брат, – отвечал он, уплывая. – Все ништяк будет.
Я обессиленно махнул рукой и встал.
Состав набирал ход.
Проводники хлопали дверями. Кто-то, надрывно воя, еще бежал по перрону.
Потом проплыли красные огни.
Я повернулся и побрел назад.
Под сводом вокзала грохотали слова ненужных мне сообщений.
Михалыч сидел за столом. На столе был расстелен полиэтиленовый пакет. На пакете лежала четвертинка черного и примерно вдвое меньший шмат сала, а также нож с почернелой деревянной ручкой
(ручка, должно быть, была когда-то крашеной, а узкое, съеденное жизнью лезвие – широким). Справа стоял граненый стакан, в котором еще не было чаю, однако уже наличествовало четыре куска сахару и мятая алюминиевая ложечка. Судя по звуку, чайник на электрической плитке вот-вот должен был закипеть. На плече у
Михалыча сидела природно белая, но необычайно чумазая кошка. Она легонько перебирала лапами – месила тесто – и щурилась на желтую лампу. Все элементы натюрморта (не исключая Михалыча и кошки, в силу своей неподвижности могущих также быть отнесенными к явлениям мертвой природы) были покрыты налетом неистребимой гаражной грязи. Несмотря на это, картина все же производила исключительно благостное впечатление.
– Марусечка, – проговорил Михалыч, неторопливо жуя. – Смотри, кто пришел. Сала хочешь?
Последнее, надо полагать, относилось ко мне.
Я закрыл дверь и сказал, приваливаясь к косяку:
– Михал Михалычу!
Он отозвался:
– Сереге батьковичу… Так будешь? Давай, а? Кусочек? С хлебушком?
– Ну давай.
Сало оказалось жестковатым. Но чеснока не пожалели. Михалыч не сводил с меня глаз, и его заинтересованность позволяла сделать некоторые выводы.
– Сам солил-то? – невнятно спросил я.
– Что? Ты прожуй, прожуй…
Я прожевал.
– Солил-то сам, спрашиваю?
– А вкусное?
– Гм… что надо сальцо.
– Жена-а-а, – морщась, протянул Михалыч. – Я ж ей говорю – в тряпицу заверни… нет! Что ты с ними сделаешь! Сало-то хорошее, хлебное. Мать у меня знаешь как солила…
Марусечка мурлыкнула, потянулась и, свесив голову, несколько раз мягко ударила лапкой пуговицу, норовя подцепить ее когтями.
Однако пуговица к ватнику была пришита крепко.
– Балуется, – умиленно констатировал Михалыч. – Во жизнь у
Марусечки, а! Ух ты хулиганка такая! Котят принесет – и опять на блядки. Ну что, ну что?.. жмурится, ишь!.. Колбасы натрескалась, молока напилась… теперь сидит и в пуговички играет. Нам бы так, а?.. – Он помолчал, прислушиваясь к сипению чайника, потом продолжил посмеиваясь: – Серег, а Серег! Я говорю – нам бы так, а! Колбасы натрескался от пуза – и в пуговички играть. Серег, а
Серег!..
– Да, Михалыч, – кивнул я. – Нам бы так, да. Только времени у нас с тобой нет, вот чего. Не придется нам в пуговички.
– Да ну, да ну, ты чего! – сказал он отмахиваясь. – Ты и не думай даже, Серег. Даже и не замышляй. Я весь день сегодня как бобик. Да еще Антон заболел – я тут вовсе один сегодня… и ворота, и телефон, и все про все. От скуки на все руки. Нет, давай завтра… И вообще – пора тебе Асечку менять. А что? Вот тут один “форда” продает. Хороший “форд”. Хочешь покажу? Не ржавый, не битый. За шесть тысяч отдаст. Да он уступит еще! – оживленно воскликнул Михалыч. – Уступит, точно! Купи у него
“форда”, Серега! Отличный “форд”! Он себе новую какую-то японскую присматривает… купи!
– Купишек нету, – сказал я. – Михалыч, кончай. Я ведь сию минуту
“форда” все равно не куплю, верно? А завтра мне…
– Вот и я говорю – завтра. А что? Да походит еще твоя Асечка, чего ты! Это если из-за каждого пустяка новые машины покупать… ты что! Все сделаем за милую душу, и побежит как миленькая!
Лучше новой побежит! Еще и “форда” этого обставит! Утречком приедешь, закатим на ямку, – продолжал он, радостно повышая голос будто в предвкушении чего-то чрезвычайно приятного. -
Сделаем все! Что у тебя? Шаровые, что ли?
– Шаровые, – кивнул я. – Я тебе когда еще говорил, что стучат.
– Говорил! Мало ли что – говорил. Тогда же непонятно было. А теперь понятно. Я тебе тоже говорил – хороший стук сам наружу выйдет. Вот и вышел. А то бы мы гадали с тобой на кофейной гуще
– что ж это такое стучит? где стучит? почему стучит?
– На кого стучит, – машинально вставил я.
– Во-во… А теперь и к бабке не ходи, понятно – шаровые стучат!
Без вопросов. Главное ведь что? Главное – определенность. Завтра приедешь – и сделаем все честь по чести! Завтра как раз Валерий
Валентиныч придет… так мы с ним за милую душу. Распатроним твою Асечку в лучшем виде… что ты!.. И маслице поменять… давно масло-то меняли?
– Давно.
– И маслице, и шаровые, значит… сход-развал после шаровых оформим честь по чести… а то всю резину у тебя пожрет Асечка к
Елене Марковне… и будешь потом на кривой резине. А, Серега?
Я уселся поплотнее и сказал:
– Значит, так, Михалыч. Ты пойми. Мне ехать завтра с утра. А они стучат – сил нет. Я ведь не доеду.
– Вот чудак человек! – воскликнул Михалыч и вдруг толчком ладони смахнул кошку с плеча: мявкнув, она плавно перелетела на засаленную кушетку и потерлась головой о спинку, нервно подергивая хвостом, – должно быть, обиделась. – Я же тебе русским языком! Я и вчера весь день здесь торчал, Петровичу мосты меняли. Едва разобрались с его байдой. И сегодня дежурство, а Антон, говорю тебе, заболел. Вот я один тут с самого утра, как папа Карло, – ворота открой, ворота закрой… потом этот прибежал, как его… ну лысый-то такой! Ну дочка-то у него на джипе!..