Васильевич, старый бабуин… А теперь у нее пожар. Наводнение.
Дед говаривал: говны в жопе загорелись. Все, хватит. Забыли…
Ага. Как же! Про такое забудешь… Напомнит. Не открутишься теперь от нее.
За окном было уже совсем светло. Я посовал в сумку термос, бутерброды. Что-то еще, что-то еще хотел… Да! Полез в ящик, нашел старый врезной замок, пощелкал ключом туда-сюда.
Щелк-щелк. Работает. Вот теперь все.
День обещал быть ясным.
По сложной ломаной – Тверская, бульвары, Знаменка, Полянка – я пересек сизую влажную Москву – полупустую, сонную, еще не пришедшую в себя после оглушительной суматохи и последующего обморока пятницы, – и вырвался на Симферопольское.
Оказалось, осень была такой густоты и силы, что при взгляде на прозрачный кристалл неба в кованой оправе золотых лесов перехватывало дыхание. Дорога летела с холма на холм, с холма на холм, всякий раз предъявляя новые богатства, разбросанные вокруг, и глаз уже привыкал к этому блеску и жару, – как вдруг горизонт распахнулся настежь, чтобы открыть огромное пространство, перевязанное поблескивающей лентой неправдоподобно синей и широкой Оки, сгустившей вокруг себя весь огонь и сияние медленной и роскошной смерти.
За мостом ремонтировали дорогу. Съехав с гладкого асфальта, машины тянулись друг за другом в гору по рытвинам мимо куч гравия. Я рулил, объезжая колдобины. Подвеска покрякивала. У жирной полосы свежего асфальта стоял насупленный гаишник и помахивал палкой. Я подумал, что вот и Павел жил так, будто ему было воспрещено выезжать на асфальт: словно кто-то пристально следил за тем, чтобы он весь свой век ковырялся по бездорожью и, не дай бог, хотя б ненадолго свернул туда, где поглаже.
Одна за другой машины выбирались на полотно и прибавляли газу.
Снова шуршал воздух в щели приопущенного окна, выдувая из салона надоевший запах горячей солярки и пыли. Бронзовая и золотая листва кружилась над дорогой, вихрилась за пролетевшим грузовиком.
Вот и Павел всю жизнь хотел выбраться – чтобы шуршал ветер, чтобы весело кружила листва, чтобы мелькали деревья… чтобы вот так же лилось в глаза все новое и новое золото. Судьба, судьба, повторял я. Судьба. А как еще это назвать? Свобода человека на водных лыжах. Он виляет и крутится, он кувыркается и выделывает кульбиты, но от катера ему не оторваться. Судьба, судьба… Я повторял это слово, и почему-то становилось тревожно, даже страшно – словно я летел не по надежному, гладкому, залитому солнцем шоссе, отчетливо представляя все его изгибы на много километров вперед, а в сплошном тягучем тумане, в котором движение заведомо гибельно, потому что я ничего не вижу перед собой.
Но все-таки я гнал и гнал свою Асечку – старую, тяжеловато идущую машину, на восьмидесяти начинавшую жалобно кряхтеть, а на ста десяти – постанывать и опасно трепетать. Сначала я звал ее
Васечкой, но очень скоро понял свою ошибку и признал женственность этой сложной натуры. Мне было жалко останавливаться лишний раз, потому что минута или две, потерянные на глоток чаю, отнимали завоеванное преимущество, и мимо меня со свистом проносились все, кого я только что с такой натугой обгонял: пенсионерская “Волга”, загаженный колхозный грузовик, клоунски вихляющий всеми бортами, лихой самосвальный
“ЗИЛ”, из кузова которого то и дело шлепались на асфальт плюхи свежего раствора… Но если кто-нибудь стоял на обочине, голосуя, я без раздумий тормозил: дорога становилась все длиннее и длиннее. Я уставал месить в голове одно и то же и был не прочь перекинуться словцом. Однако все попутчики (сначала некрасивая девушка с большой синей сумкой, потом прыщавый парень в зеленом егерском кителе, потом старик с прозрачными голубыми глазами) были одинаково напряжены и неразговорчивы – должно быть, думали, сколько с них запросят; но денег я не брал.
С очередного холма вместо новых деревушек открылись вдруг пригороды Ковальца. Над городом стояла дымная туча. Золото листвы здесь было покрыто пылью. Скоро оно и вовсе превратилось в бурые лохмотья. Один поселок перетекал в другой, и заборы всюду были похожи. Тянулись серые корпуса военных заводов, торчали высокие красные трубы со спицами громоотводов на самом верху, и кое-где струился из них жидкий дым…
Павел стоял в коридоре у окна и, завидев меня, неприветливо поморщился, немного согнувшись при этом в поясе – будто хотел встретить гостя поклоном.
– Ты чего? – спросил я сердито. – Ты чего же опять скрываешься?
Он распрямился, выдохнув, и только теперь его лицо приняло то выражение, что я, поднимаясь по лестнице, ждал увидеть: встревоженная улыбка и удивление.
– Да ты как сюда попал? – радостно спросил Павел, пожимая мне руку. – Вика позвонила? Вот зараза! Я ж ей говорил, заразе: не звони Сергею, не дергай его! Ну ее к монахам!..
Я рассердился:
– При чем же тут – дергай, не дергай! При чем тут Вика? Ты сам должен был позвонить и сказать: так, мол, и так! Или Людмилу попросить. Ты что как чужой?
Павел снова сморщился и стал сгибаться, и тут я понял, что его время от времени прихватывает какая-то боль, и тогда ему становится не до улыбок.
– Что с тобой?
– А-а-а!.. – прокряхтел Павел распрямляясь. – Третий день живот крутит, понимаешь… ох и крутит!.. а толку никакого. Да ладно, дай я на тебя посмотрю хоть. Как ты там? – Он похлопал меня по плечу и обнял. – Эх, Серега, Серега!..
– Врачи-то что говорят? – спросил я.
– Врачи! Да ну их к монахам! Что они могут говорить? – Он махнул рукой. – Ладно, не обращай… все нормально.
Полез в карман халата за сигаретами. Пустил дым и спросил щурясь:
– Что там Вика-то без меня? Ни разу не зашла, мерзавка…
Людмила говорит, болеет она, что ли?
Я кивнул.
– То болеет, то не болеет… В общем, не разбери-пойми. – Павел глубоко затянулся, стряхнул пепел и рассеянно сказал: – Видишь вот, попал я сюда не вовремя… Разделяться мне с ней надо, вот что. Разделяться. Не хочу я с ней. Пусть сама живет как хочет. А?
– Не знаю, – сказал я.
– Квартиру-то я на себя оформлю… ясное дело. Но это ведь и матери ее квартира. Значит, должен я ей уступить. Это ладно…
Да ведь она и насчет дачи ко мне подкатывалась! – Павел возмущенно посмотрел на меня. – Мол, давай дачу продадим, а деньги поделим… мол, мне жить не на что: работы нет, денег ты мне не даешь… Да я и не буду давать! Почему она не работает?
Он сморщился, согнулся – и по тому, как неловко топырилась в его пальцах сигарета (будто кто-то попросил недолго подержать), я понял, что ему сейчас даже не до сигареты.
– Уф… – выдохнул Павел через несколько секунд и распрямился. -
Вот же крутит, гад… что ты будешь делать… Но нет, дачу я продавать не собираюсь. Дача моя. Я сам эту дачу получал… я там строил, копал. Да если разбираться, она вовсе никакого права не имеет! Если разбираться, то в самом крайнем случае Танька может эту дачу получить! Правда ведь? А? По наследству-то? Ну, я хочу сказать – если что. Правда?
– Правда, – кивнул я. – Танька тебе дочь, она и должна получить.
Если что. Да только на черта ей эта дача? Дача здесь, Танька – за тыщу верст… Не ехать же ей сюда жить из-за этой дачи! Да и вообще: плюнь ты пока на все на это, не расстраивайся. Сколько она стоит-то, дача-то эта? – спросил я и щелкнул пальцами, чтобы жестом показать несерьезность предмета.
Павел как раз подносил сигарету ко рту – и не донес, замер; поднял брови, долго смотрел на меня так, словно я сморозил отъявленную несуразицу, а потом протянул неодобрительно:
– Сколько, сколько… Миллионы!
Наверное, это была правда, потому что и впрямь почти все – кроме разве что совсем мелких повседневных вещей – шло на миллионы.
– Ну, в общем, да, – согласился я. – Наверное.
– Конечно, конечно! – Павел обрадованно закивал. – Что ты!
У-у-у-у! Что ты!.. Это же земля! Понимаешь? Зем-ля! Что ты! Мне ее уже сколько раз продать предлагали! Да что я – чокнутый?
Земля, сам понимаешь, – не шутка! Как это по-вашему? – недвижимость!..